Венок из колосьев пшеницы своими руками

руками Джебран Халиль Джебран

СТРАННИК

ПРИТЧИ И РЕЧЕНИЯ

СБОРНИК

Составление, предисловие и примечания В. В, Марков

Перевод с английского и арабского В.В.Марков и др.

 

«СФЕРА» Москва – 2002

_______

 

Джебран Хал иль Джебран (1883-1931) – выдающийся арабо-американский писатель, поэт, философ, мистик и художник – уже более века широко известен во всем мире. Книги этого автора – одного из самых популярных и читаемых в XX веке – давно и прочно вошли в золотой фонд мировой культуры.

Его творчество являет собой удивительное соединение совершенной литературной формы с мистической глубиной содержания. Не даром в тематических библиографиях его книги стоят в одном ряду с повестями не менее популярного Ричарда Баха.

В настоящий сборник избранных произведений вошли наиболее яркие произведения из авторских сборников, а также несколько философских эссе и небольшая подборка из писем друзьям.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ.. 7

СЛЕЗА И УЛЫБКА.. 14

Введение. 14

Жизнь любви. 14

Душа. 15

Видения. 16

Красота. 17

ОГНЕННЫЕ БУКВЫ... 19

Среди развалин. 19

Пред троном красоты.. 20

Посещение мудрости. 21

Плач поля. 21

Взгляд в грядущее. 22

День моего рождения. 22

ПЕСНИ.. 25

Песня. 25

Песня волны.. 25

Песня дождя. 25

Песня красоты.. 26

Песня радости. 26

Песня цветка. 27

Песня человека. 27

Заключение. 28

БЕЗУМЕЦ. ЕГО ПРИТЧИ И СТИХИ.. 29

Бог. 29

Мой друг. 29

Пугало. 30

Мудрый пес. 30

О даянии и приятии. 30

Семь ликов. 31

Война. 31

Лис. 31

Мудрый царь. 32

Новое наслаждение. 32

Гранат. 32

Две клетки. 32

Три муравья. 33

Могильщик. 33

На ступенях храма. 33

Благословенный город. 33

Ночь и безумец. 34

Лица. 34

Величайшее море. 35

Распятый. 35

Астроном.. 36

Сказал травяной стебель. 36

Глаз. 36

Два ученых мужа. 36

Когда родилась моя печаль. 37

...А когда родилась моя радость. 37

«Совершенный мир». 37

ПРЕДТЕЧА. ЕГО ПРИТЧИ И СТИХИ.. 39

Блаженный. 39

Царь-отшельник. 40

Дочь льва. 41

Тирания. 42

Святой. 42

Плутократ. 42

Вящее «Я». 43

Критики. 43

Поэты.. 43

Флюгер. 44

Царь Арадуса. 44

Из глубины моего сердца. 44

Династии. 44

Знание и полузнание. 45

«Сказал лист белоснежной бумаги...». 45

Ученый и поэт. 46

По ту сторону одиночества. 46

Последняя стража. 47

БУРИ.. 49

Рабство. 49

О ночь! 50

Мы и вы.. 51

Перед рассветом.. 53

Видение. 55

Честолюбивая фиалка. 56

Поэт. 57

ПЕСОК И ПЕНА.. 59

СОКРОВЕННАЯ СТРАНА.. 70

Стихи. 70

Недругу. 70

Душе. 70

Сокровенная страна. 71

Грозный призрак. 72

Слава. 73

О чём поёт ручей. 73

ИРАМ МНОГОКОЛОННЫЙ.. 75

ПРОРОК.. 84

Приход корабля. 84

О любви. 86

О браке. 87

О детях. 87

О даянии. 87

О еде и питье. 88

О труде. 89

О радости и печали. 90

О домах. 90

Об одежде. 91

О купле и продаже. 91

О преступлении и наказании. 92

О законах. 93

О свободе. 94

О разуме и страсти. 94

О боли. 95

О самопознании. 95

Об учении. 95

О дружбе. 96

О словах. 96

О времени. 97

О добре и зле. 97

О молитве. 98

О наслаждении. 98

О красоте. 99

О религии. 100

О смерти. 100

Прощание. 101

САД ПРОРОКА.. 105

ИИСУС СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ.. 116

Асаф, прозванный оратором из Тира. 116

Мария Магдалина. 116

Каиафа, первосвященник. 118

Молодой священнослужитель из Капернаума. 118

Руман, греческий поэт. 119

Человек из пустыни. 119

Урия, старик из Назарета. 120

Вениамин, книжник. 120

Понтий Пилат. 121

Богач. 122

Иерусалимский сапожник. 123

Человек с иерусалимской окраины об Иуде. 123

СТРАННИК. ЕГО ПРИТЧИ И РЕЧЕНИЯ.. 125

Странник. 125

Одеяния. 125

Слезы и смех. 125

На ярмарке. 125

Вспышка молнии. 126

Жемчужина. 126

На песке. 126

Мир и война. 126

Танцовщица. 127

Два ангела-хранителя. 127

Мена. 128

Любовь и ненависть. 128

Сновидения. 128

Безумец. 128

Лягушки. 128

Законы и их установление. 129

Философ и сапожник. 129

Строители мостов. 130

Красная земля. 130

Полнолуние. 130

Пророк-пустынник. 130

Искания. 131

Тень. 131

Река. 131

Два охотника. 132

Другой странник. 132

ЯВНОЕ И СОКРОВЕННОЕ.. 133

Искусство. 133

Нации и их сущность. 134

Одиночество и уединение. 135

Явное и сокровенное. 136

Открыла мне моя душа. 138

Аль-Газали. 139

ИЗ ПИСЕМ ДРУЗЬЯМ... 141

Нахле Джебрану. 141

Амину Гурайибу. 141

Мэри Элизабет Хаскелл. 142

Амину ар-Рейхани. 143

Мэри Элизабет Хаскелл. 143

Мэри Элизабет Хаскелл. 143

Мэри Элизабет Хаскелл. 144

Мэри Элизабет Хаскелл. 144

Мэри Элизабет Хаскелл. 144

Мэри Элизабет Хаскелл. 144

Мэри Элизабет Хаскелл. 145

МейЙ Зияде. 145

Михаилу Нуайме. 146

МейЙ Зияде. 146

ПРИМЕЧАНИЯ.. 147

 

Есть несколько поэтических символов Ливана: исстари ими были его величественные горы, воспетые поэтами и писателями, и знаменитый ливанский кедр, изображенный в национальном гербе страны. В XX веке третьим символом стало имя Джебрана Халиля Джебрана – писателя, философа и художника. Слава Джебрана выходит далеко за пределы его родины и его времени. Сегодня его сочинения известны во многих странах. До сих пор это самый популярный, переводимый и читаемый на Востоке и Западе арабский автор XX столетия. Одно за другим выходят переиздания его книг на всех основных языках мира. Публикуются биография писателя, воспоминания о нем, переписка с друзьями. Не затухают дискуссии о творчестве Джебрана. Его литературно-художественное наследие служит предметом всевозможных сопоставлений: с Блейком, Уитменом, Ницше, Новалисом. Унамуно... Его стихи положены на музыку. Герои Джебрана появляются на сценах ливанских театров.

Отдавая дань памяти, ЮНЕСКО включила Джебрана в число крупнейших представителей «класса 83-го года» наряду с К.Марксом, М.Лютером, Л.Эйлером, Стендалем, Ф.Кафкой и Р.Вагнером, отметив, что «каждый из них по-своему способствовал формированию культурной самобытности своего народа; но в то же время их творчество имеет универсальное значение»[1].

Начало изучению творчества Д.Х.Джебрана в нашей стране положил глава российской арабистики академик И.Ю.Крачковский, которому принадлежат и первые переводы его ранних произведений на русский язык. Он называл Джебрана «властителем дум на арабском Востоке», «одной из самых крупных и оригинальных фигур современной арабской литературы». Впервые сочинения Джебрана в переводе на русский язык увидели свет в середине 1950-х годов. С тех пор они выдержали не одно издание.

Джебран Халиль Джебран родился 6 января 1883 г. в Бшарре, небольшом горном селении на севере Ливана, в обедневшей христианской семье. Он рано познал нужду и лишения. Ливан, входивший в ту пору в пределы Сирии – тогдашней провинции Османской империи, переживал трудный период своей истории. Как и многие тысячи соотечественников, семья Джебрана в поисках лучшей доли эмигрирует в 1895 году в Соединенные Штаты.

Они поселились на окраине Бостона в бедном китайском квартале. Здесь Джебран посещает школу для детей иммигрантов. Оказавшись способным учеником, делает первые успехи в английском, с увлечением занимается рисованием, к которому пристрастился еще в родном Бшарре. Жизнь на чужбине для семейства Джебранов была нелегкой – постоянное безденежье, существование часто на грани нищеты и отчаяния. Мать, человек деятельный и неунывающий, работает не щадя себя. И только благодаря ее усилиям им удается сводить концы с концами. По признанию Джебрана, первые два года в Бостоне были самыми трудными в его жизни. Он с теплотой и благодарностью вспоминал школьных учителей, которые обратили на него внимание, оценив его прирожденный талант рисовальщика, и способствовали развитию его дарования.

Судьба сводит его, еще подростка, с художническими кругами бостонской интеллигенции.

Главным его увлечением по-прежнему остается рисование. Он много читает, живо интересуется мифологическими сюжетами и древней историей, настолько захватывающими его, что он объявляет себя язычником. Его любимым писателем становится Морис Метерлинк, чьи произведения он даже пытается иллюстрировать, а впоследствии Уолт Уитмен, Ралф Уолдо Эмерсон, Уильям Батлер Йитс и английские поэты-романтики.

Семья, однако, решает, что Джебран должен завершить свое образование на родине. В 1898 г. он уезжает в Бейрут. В течение четырех лет он учится там в «Мадрасат аль-Хикма» – «Училище Мудрости», которое было тогда одним из немногих представительных национальных учебных заведений в Ливане. Здесь он знакомится с работами арабских просветителей – Ахмеда Фариса аш-Шидйака, Фрэнсиса Марраша и Адиба Исхака, с идеями Руссо и энциклопедистов, с французской романтической литературой. В 1902 г. Джебран возвращается в Бостон. Семью его постигает горе: за короткое время он теряет своих близких – умирают сестра, брат и мать. И он остается в Америке один с младшей сестрой Марианной. В этот тяжелый период помощь им оказывают американские друзья Джебрана, поверившие в его талант. Он продолжает занятия рисованием и начинает писать. К этому времени относятся его первые литературные опыты. В 1904–1905 гг. в Нью-Йорке появляются первые публикации его сочинений на арабском языке: «Видение», «Огненные буквы», «Жизнь любви», выходит в свет первое крупное эссе «Музыка».

Джебран погружается в атмосферу духовной жизни бостонских интеллектуалов, увлекавшихся в ту пору различными восточными религиозно-философскими учениями.

В 1904 г. в студии Дэя открывается первая выставка работ Джебрана. На ней Джебран встречается с Мэри Элизабет Хаскелл, директором женской гимназии в Бостоне. Человек широких взглядов и тонкого ума, она в будущем станет ближайшим другом Джебрана и во многом определит его судьбу как художника и писателя, да и как человека. Ей он посвятит многие свои произведения.

В 1908 г., при поддержке М.Хаскелл, Джебран едет во Францию совершенствоваться в живописи. В Париже, этом средоточии художественной и интеллектуальной жизни Европы начала XX в., он проводит два года. Посещает занятия в Школе изящных искусств и Академии Жулиан, берет уроки у художника Пьера Марселя Беронно, сам дает уроки рисования и композиции, участвует в выставках и конкурсах, на одном из которых его живописная работа удостаивается серебряной медали. В Париже он начинает серию портретов известных современных художников, писателей, музыкантов, актеров; среди них Роден, Дебюсси, Ростан, Сара Бернар. Много времени он отдает занятиям литературой. В этот период им написаны повесть «Сломанные крылья», стихотворение в прозе «День моего рождения», эссе «Голос поэта». В переводе на французский язык издается одна из его ранних новелл «Марта из Бана».

В 1910 г. Джебран возвращается в Америку. Вскоре он решает переехать из Бостона в Нью-Йорк, бывший в те годы центром культурной жизни арабских эмигрантов в Соединенных Штатах. В 1911 г. он снимает студию на западной стороне Десятой улицы Манхэттена, где живет вплоть до своей смерти в 1931 г.

Десятые – двадцатые годы можно назвать «золотым сезоном» Джебрана-писателя: в Нью-Йорке одна за другой издаются его книги – «Сломанные крылья» (1912), «Слеза и улыбка» (1914), «Безумец» (1918), «Шествия» (1919), «Предтеча» (1920), «Бури» (1920), «Пророк» (1923) и другие. Придавая особое значение графическому оформлению собственных книг, Джебран сам иллюстрировал их. Во многих своих работах он пытается осуществить популярную в те годы идею органического слияния принципов разных видов искусства в творческом акте художника, старается достичь внутреннего единства формы, сплава музыкальной гармонии, ритмико-интонационного рисунка стихотворно-прозаического текста и пластических образов своей живописи и графики. Своеобразное и выразительное художественное творчество Джебрана было высоко оценено современниками, называвшими его «Уильямом Блейком XX века». Сочинения его издаются не только в Нью-Йорке, но и на Востоке – в Египте, привлекая к себе внимание арабской критики и вызывая горячие споры. Растет его известность как одного из наиболее интересных арабских литераторов.

Джебран принадлежит к числу двуязычных авторов. Если первые свои книги он сочиняет на арабском языке, то с 1918 г., после выхода сборника «Безумец», он пишет в основном по-английски и постепенно приобретает популярность в англоязычном мире. Феномен двуязычия не часто встречается в литературной практике. История современной мировой литературы знает мало примеров писателей, достигших совершенства и выработавших свой стиль на двух разных языках. В арабской – это, помимо Джебрана, ливанцы Амин ар-Рейхани и Михаил Нуайме, писавшие также по-арабски и по-английски, в индийской – Рабиндранат Тагор, творивший на бенгальском и английском, в чилийской – испано-франкоязычный поэт Висенте Уидобро, а в русской – Владимир Набоков и Иосиф Бродский, писавшие на родном языке и на английском.

В годы Первой мировой войны, в которой Ливан сильно пострадал, Джебран не мог оставаться безучастным наблюдателем трагических событий. В его родной стране царили террор турецких властей, разруха, непомерные поборы; десятки тысяч людей гибли от голода и вспыхнувших эпидемий. В его позиции по отношению к войне обнаруживалась известная противоречивость; противник войны как «величайшей несправедливости», он тем не менее мыслит ее как бурю, стихию, способную очистить арабский мир от скверны зла, насилия и лжи, питает надежду на поражение и распад Османской империи и утверждение Ливана и Сирии в своей самостоятельности. Он был среди тех ливанских эмигрантов в Америке, кто принимал самое деятельное участие в оказании помощи голодающему населению Ливана. Мир и война – тема, постоянно присутствующая в книгах Джебрана, над которыми он работает в эти годы («Безумец», «Предтеча», «Бури»).

К началу 20-х гг. Джебран становится одним из ведущих деятелей художественного и интеллектуального авангарда арабской эмиграции, законодателем вкусов так называемой сиро-американской школы, объединявшей писателей – выходцев из Сирии и Ливана, и сыгравшей значительную роль в истории арабской культуры XX в. К тому времени в США существовало множество арабских эмигрантских обществ, союзов, центров, ассоциаций и клубов, издавались многочисленные газеты и журналы на арабском языке. Еще в годы войны вокруг Джебрана сплачивается группа молодых арабо-американских писателей и издателей, среди них – Насиб Арида, Абд аль-Масих Хаддад, Илия Абу Мали, Михаил Нуайме и другие. Эта группа оформляется в 1920 г. в «Писательскую лигу» – влиятельную организацию литераторов-единомышленников, «братьев по духу Истины», по определению Джебрана. Он стал ее вдохновителем и главой. Члены Лиги, принадлежа к разным литературным направлениям, соединяли свои усилия, дабы содействовать развитию арабского языка и литературы в Америке и на арабском Востоке, преодолевать консерватизм, приверженность старым, академическим образцам и изыскивать новые способы и формы художественного творчества. Сочинения их печатались в эмигрантской газете «Ас-Саих» («Путник»), журнале «Аль-Фунун» («Искусства») и альманахе «Писательской лиги», выходивших в Нью-Йорке на арабском языке. Несмотря на то, что «Писательская лига» просуществовала недолго, влияние ее на развитие и обновление современной арабской литературы чрезвычайно велико.

Последние годы жизни Джебран часто и тяжело болеет. Врачи запрещают ему работать, но он не прекращает писать. За месяц до его смерти в Нью-Йорке выходит книга «Боги земли», плод его долголетних трудов. 10 апреля 1931 г. Джебран умирает. Согласно завещанию писателя, его тело было перевезено в Ливан и погребено в стенах монастыря Map Саркис в Бшарре.

Творчество Джебрана Халиля Джебрана занимает особое место в истории арабской литературы и мысли XX в. Вместе с Амином ар-Рейхани (1876-1940) он стоял у истоков арабского романтизма как литературно-философского направления.

Трагический конфликт ранних произведений Джебрана определяется столкновением двух моральных принципов, их борьбой, исполненной глубокого драматизма и большой силы. Имеется в виду дух непротивления, смиренно и отважно приемлющий судьбу, какой бы жестокой и зловещей она ни была, дух безрассудной «любви к року». И другой – независимый дух обновления, непокорства и ниспровержения, восстающий против косных законов бытия, отживших норм и ценностей, в том числе против ортодоксальной религиозности, в любом ее обличий. Дух, вечно устремленный к новому началу, к совершенствованию и созиданию. Дух противоборства, который только и может дать силы свободе.

Эти первые сочинения писателя, достаточно смелые по тем временам, проникнутые бунтарскими настроениями, вызвали на арабском Востоке бурную реакцию и противоречивые отклики. В кругах радикально настроенной интеллигенции они получили самые высокие оценки и были поставлены в ряд с лучшими произведениями того времени, созданными на арабском языке. В Сирии на его сочинения был наложен цензурный запрет, а их автор подвергся яростным нападкам со стороны традиционалистов и духовенства, обвинившего его в вероотступничестве и безбожии. Сборник «Мятежные души» был объявлен духовными властями еретическим, «опасным, революционным и вредным для молодежи».

Сознание возложенной на него посланнической миссии, необходимости «сказать свое слово» и «быть учителем», пришедшее к Джебрану вместе с просветительскими увлечениями уже в ранние годы, определило со временем общую профетическую направленность его учения и соответствующий ей способ письма.

К числу существенных характеристик романтического мироотношения Джебрана, складывающегося в это время, принадлежит его убежденность в высшей ценности духовной жизни, возвеличение духа, «держащего поводья жизни». Человек – главный предмет внимания Джебрана как писателя и философа – ставится им в центр мироздания и именуется «краеугольным камнем всех тварей». Человек, утративший связи с природой, нуждается, по мысли Джебрана, в приближении к ней и единении с нею. Уже в ранней прозе отобразилось его представление о человеке, открытом вечности, говорящем о себе: «Я был от вечности – и вот я, и я пребуду до конца века, и нет бытию моему завершения» («Песня человека»). Чуждый всякой завершенности и окончательности, человек устремлен к бесконечному совершенству, достигаемому в сфере эстетического идеала, где обожествляемая красота и истина, как и должно в романтической традиции. – понятия тождественные. Писатель проникается мыслью о единстве человечества, великого братства людей, скрепленного единством духа, «бытием для всех и во всех». Жажда свободы сочетается с любовью и состраданием ко всем презренным и отверженным.

1914 год является рубежом, знаменующим внутренний перелом в миросозерцательной позиции Джебрана. Обозначившийся в творческой и духовной эволюции писателя период отчаяния, мрака, душевных метаний и мучительного одиночества совпал с годами Первой мировой войны, хотя предвестья этих настроений наблюдаются уже в самом начале 10-х годов.

Остро переживая то бедственное и униженное состояние, в которое попала его родина, Сирия, он с болью и горечью сознает, что «рабство перед рабством» давно уже стало нормой существования его соотечественников на Востоке.

У Джебрана теперь уже больше не вызывают сочувствия люди, «сильные в своей слабости», покорные деснице рока, не смеющие противиться игре «слепой силы», бессмысленной, темной, безнравственной, властвующей над судьбой человека, страшащегося свободы. Неудовлетворенный настоящим, он ожидает революционных перемен в Сирии. Мэри Хаскелл, близкий друг Джебрана, в 1913 г. записывает в своем дневнике: «Халиль жаждет революции. Он считает, что даже в случае ее провала самоуправление будет достигнуто».

Отдаться стихии, научиться «любить бурю, а не бояться ее» – этим велением проникнут одноименный рассказ, вошедший в сборник «Бури» (1920), который включал в себя неоднородные, зачастую противоречивые произведения разных лет. В символике Джебрана буря – это стихия, освобождающая от всего помертвелого, ложного, будь то Боги, мысли или желания, «от всех цепей Вчера». Не приемля западный прогресс, бездушное свободное предпринимательство буржуазного века, равно как и доживавшую свои дни феодальную систему на арабском Востоке, герой рассказа бежит от людей и ищет спасения в одиночестве, в котором видит «жизнь для духа и сердца, мысли и тела».

Мотив одиночества, бесприютности, затерянности человека в мире постоянно возникает во многих произведениях и письмах Джебрана. «Жизнь – это остров в море одиночества и уединения. Жизнь – это остров, и скалы его – желания, деревья – сновидения, цветы – отрешенность, а родники – жажда». И в этой жизни поэт с тоской переживает свою отчужденность, разлад с самим собой, с миром и людьми, которых отделяет от него пропасть непонимания. «Я чужой в этом мире... Я чужой, и нет на свете ни единого человека, кто знал хотя бы слово на языке моей души».

Тема одиночества перекрещивается с темой безумия, с наибольшей экспрессией раскрытой в книге «Безумец» (1918). Джебран развивает известный в поэтике романтизма мотив спасительного «мудрого безумия», в котором смятенный дух обретает убежище от убогого благоразумия, рассудочности, царства холодного расчета. Безумствующий восстает в одиночестве против окружающей обезличенной жизни с ее фальшью, поддельностью, ханжеством. В этом мятежном безумии кроется попытка человека обрести себя и сохранить свой подлинный лик, не изменив своему идеалу.

Проблема подлинного и мнимого, «лица» и «личины», поставленная в «Безумце», поворачивается новой гранью в сборнике «Предтеча» (1920). Желание перекинуть мост через пропасть непонимания побуждает Предтечу надеть личину. Преисполненный сострадания и любви к людям, он, однако, не в силах разбудить их сердца и попытки его терпят неудачу: люди отворачиваются от него. Тогда он скрывает свою любовь и нежность под маской притворной ненависти и жестокости и в итоге достигает своей цели.

Время, в которое жил и творил Джебран, явилось свидетелем острого кризиса господствовавших канонических исповеданий, упадка влиятельности ортодоксальных, традиционных мировых религий. Люди, изверившиеся в официальных религиях современности и отвергавшие их, жаждавшие духовности и не могущие проникнуться научным мировоззрением, отказывались от религиозности в традиционном ее обличий в пользу теософических «научно-религиозных» учений, предлагавших новые формы целостного религиозного постижения мира и нравственной практики.

Религиозная ситуация, сложившаяся к тому времени в Ливане, отличалась необычайной напряженностью. В стране насчитывалось около двух десятков конфессиональных общин, противостоявших одна другой и потому постоянно противоборствовавших.

Для Джебрана, как и для другого видного ливанского писателя-романтика ар-Рейхани, выходцев из традиционных христианских (маронитских) семей, имевших опыт общения с носителями различных религиозных воззрений и болезненно переживавших религиозную рознь на родине, безрелигиозность, так же как и религиозность в традиционном догматическом смысле, были в равной степени неприемлемы.

«Фанатик – это глухой как пень оратор», – однажды метко заметил Джебран. Христианство, впавшее в лицемерие, ложная церковь с показной святостью и благочестием, ее жрецы-лжеспасители, «религия, похороненная в книгах, и суеверие, занявшее ее место», были ненавистны ему. Определяющим в его религиозных воззрениях становится стремление к некой новой, романтической, религии – религии общечеловеческой, размыкающей узконациональные границы, а в понимании ее Джебраном преобладают философско-художественные и пантеистические мотивы.

Джебрана можно называть христианином весьма условно. Перед самой смертью на вопрос, христианин ли он, Джебран ответил отрицательно. Те христианские образы, символы и темы, к которым он обращается в своих произведениях, далеки от ортодоксального истолкования. Даже Иисус в его представлении – бунтующий человек, исполин, ниспровергатель тронов, ищущий воплощения идеала в этом мире. «Он пришел не затем, чтобы сделать боль символом жизни, а чтобы сделать жизнь символом истины и свободы» («Распятый Иисус», сб. «Бури»).

В книге «Иисус сын человеческий» (1928) образ Иисуса получает неканоническое воплощение. Джебран видит в нем не Христа – помазанника, а человека, «борца среди борцов», «поэта среди поэтов». В книге используется особый композиционный прием: автор создает своего рода мозаичный портрет, слагающийся из свидетельств людей, живших в те давние времена, – лиц исторических, как, например, римский правитель Иудеи Понтий Пилат, первосвященники Каиафа и Анна, и вымышленных – никому не ведомый человек из пустыни, иерусалимский сапожник, грек аптекарь. Здесь писатель утверждает высказанную им ранее идею о том, что «Иисус жил революционером, распят бунтарем и умер исполином» («Распятый Иисус»).

Чувствуя насущную потребность перейти от созерцания судеб человека и человечества к проповеди своего понимания существа самых разных философских и религиозных проблем, испытывая постоянную неудовлетворенность настоящим, Джебран пытается строить собственное философское вероучение с намерением дать человеку миросозерцание, сообразное духу и потребностям времени, дать чувство глубокой нравственной перспективы, указующее пути к освобождению от всего обыденно-бренного, от утилитаризма и прозаичности мира, в котором многие ценности утратили свое значение и смысл.

Джебран сосредоточивает свои усилия на выборе образа «нового человека», наделенного «новым сознанием». И в ранние и в зрелые годы основным предметом его внимания как писателя и мыслителя являлся человек и его положение в мире, сущность и назначение, цель и смысл существования, основные стихии духа и страсти его души. Исключительный интерес Джебрана к человековедческой проблематике достигает своего полного выражения в созданном им «профетическом» цикле, главным образом в оставшейся незавершенной трилогии, куда, по замыслу автора, должны были войти «Пророк» (1923). «Сад пророка» (посмертная публикация 1933 года) и «Смерть пророка» – последнюю книгу он не успел написать. В сущности, все наиболее значительные работы Джебрана, примыкающие к этому циклу, можно рассматривать как введение или дополнение к «Пророку», программной его веши, подводящей итог многолетним поискам. Это произведение, принесшее ему мировую известность, выдержало десятки изданий в арабских странах, Европе и Америке и переведено на множество языков мира.

В «Пророке» романтическая тема поэта получает дальнейшее развитие.

Жизнь как шествие, вечно движущееся вперед, и человек – путник, вечный странник – устойчивые образы у Джебрана (один из его последних сборников так и назван – «Странник»). Аль-Мустафа, герой книги, говорит жителям Орфалеса о «шествии жизни, движущемся к бесконечности в величии и гордом смирении». Главная задача человека видится ему в самопостижении, самосовершенствовании, преодолении самого себя, в обретении внутреннего единства и целостности. А это, в свою очередь, подчиняется достижению высшей цели – гармонизации жизни, человека и общества.

Начиная с юношеских работ и кончая последними сочинениями, Джебран развивал тему искусства, столь близкую ему как художнику. Устремленность в бесконечность, одна из ведущих характеристик джебранианского миросозерцания, в полной мере проявляется в его определении искусства: «Искусство есть шаг из природы в Бесконечность», а «произведение искусства – туман, изваянный в образ» («Песок и пена», 1926). Особую роль в постижении реальности и в процессе художественного созидания отводит Джебран творческому воображению. «Поэт... наполняет свой кубок соком более чистым, чем утренняя роса, наполняет его вином воображения, а воображение – вожатый, что возглавляет шествия жизни к Истине и Духу», – пишет он в 1911 г. в предисловии к сборнику стихов Илии Абу Мали. Неистовая страстность – одна из фундаментальных характеристик романтизма, в том числе страстность в познании и самопостижении – в высшей степени свойственна Джебрану как исследователю глубин душевного и духовного мира личности. «Между воображением человека и обретением желанного лежит пространство, которое человек может преодолеть лишь своим страстным стремлением» («Песок и пена»).

Поэтическое наследие Джебрана на арабском языке невелико: поэма «Шествия» – апология «естественного человека» – и четырнадцать стихотворений, вошедших в книгу «Удивительное и чудесное» (1923). Они не представляют единого цикла – возможно даже, что это стихи разных лет.

В своей англоязычной поэзии он выступает в определенном смысле новатором, отказываясь от старомодного метрического стиха и широко пользуясь верлибром с его напряженным ритмом и интонационной свободой.

В лирике Джебрана нередко слышатся характерные для романтической поэзии элегические ноты тоски по невозвратно уходящей молодости, но чаше появляются знакомые уже по его прозе мотивы единства Истины, Мысли и Красоты, вечности Духа и его беспредельной глубины, бунта свободного художника против приземленной враждебной «толпы».

Творчество Джебрана – характерный пример синтеза культур Востока и Запада. Интерес и тяготение к чужим культурам – одно из отличительных свойств его художественной практики. Говоря о западных писателях, мыслителях и деятелях культуры, своих предшественниках и современниках, чьи идеи и духовный опыт оставили в нем заметный след, Джебран, наряду с именами Руссо, Вагнера, Ибсена, Стриндберга, Бергсона, К.Г.Юнга, Родена, Уильяма Джеймса и других, называет Достоевского, Льва Толстого и Леонида Андреева. Можно проследить связь и между романтической прозой раннего Горького и некоторыми философскими притчами Джебрана.

Склонность Джебрана к всеобъемлющему синтезу и универсализму в мышлении и миросозерцании проявилась в способности проникаться идеями различных, самых несхожих и иногда, казалось бы, несовместимых учений. Многочисленные учения, известные в истории западной мысли начиная с античности и кончая современностью, повлиявшие на него, а также древневосточные религиозно-философские системы сочетались в его воззрениях с укорененностью в арабском национальном духовном опыте. И этой укорененности он не утратил до конца дней.

Пытаясь синтезировать различные культурно-философские традиции. Джебран старается подчеркнуть момент их близости, взаимодополнения, родства и параллелизма. В сочинениях Спинозы и Блейка он слышал отзвуки страстей аль-Газали, так же как строки Шекспира. Гёте, Шелли и Браунинга напоминали ему о «Поэме о душе» Ибн Сины, наиболее близкого ему из староарабских мыслителей.

Творчество Джебрана с присущим ему интересом к национальному прошлому, традициям и культуре своего народа вместе с тем отличается новаторскими тенденциями.

Наиболее органичное выражение его дарование получило в таких жанровых формах, как стихотворения в прозе, притчи, рассказы, эссе, афоризмы. Письма Джебрана к друзьям – это не только своеобразный автопортрет, очерчивающий личность писателя, но и памятник арабской романтической литературы, такой же, как другие образцы его творческого наследия.

Идеи Джебрана о единстве духовной культуры человечества, свободе, преодолении людской розни, единстве и целостности родины сохраняют свою значимость и в наше время.

Те проблемы, о которых он писал с такой глубиной и проникновенностью, не могут оставить равнодушным нашего современника, а яркое и самобытное художественное достоинство его вдохновенного пера будет столь же глубоко волновать и наших далеких потомков.

В. Марков

 

Из книги

Введение

М.Э.Х.[3] посвящаю я эту книгу – первый порыв бури моей жизни, – возвышенной душе, любящей порывы ветра и идущей вместе с бурями.

Джебран

Я не променяю печали своего сердца на радость людей и не согласен, чтобы слезы, которые извлекает скорбь из моих недр, превратились в смех. Я мечтаю, чтобы моя жизнь оставалась слезой и улыбкой: слеза очищает сердце и научает тайнам и глубинам жизни, улыбка приближает меня к сынам моей земли и служит символом моего прославления Богов; слеза позволяет мне оставаться среди людей с разбитым сердцем, а улыбка знаменует мою радость бытию.

Я желаю умереть любя, а не жить скучая. Я желаю, чтобы в глубинах моей души вечно оставался голод по любви и красоте. Я созерцал и увидел, что люди довольные несчастнее всех и ближе всех к материи; я преклонил ухо и услышал, что вздохи мечтающего влюбленного слаще звуков струн.

Наступает вечер, и цветок сжимает свои лепестки и засыпает, обнявшись со своей любовью, а когда приходит утро, он открывает свои уста, чтобы принять поцелуй солнца. И жизнь цветов – любовь и свидание, слеза и улыбка.

Испаряются воды моря и, поднявшись вверх, собираются и становятся облаком, плывущим над холмами и долинами. А когда оно встретит нежный ветерок, то падает слезами на поля и собирается в ручейки, и возвращается к морю – родине своей. Жизнь облаков – разлука и встреча, слеза и улыбка. Так и душа отделяется от единого Духа, идет в мир материи и проходит, как облако, над горами печалей и долинами радостей; она встречается с дуновением смерти и возвращается туда, где была, к морю любви и красоты – к Богу...

 

Жизнь любви

Весна

Встань, возлюбленная моя, пройдемся среди холмов; снега уже растаяли, жизнь пробудилась ото сна и волнуется в долинах и на скатах. Пойдем со мной, посмотрим на следы ног весны в далеком поле. Пойдем, поднимемся на вершину холма и приглядимся к дрожанию зелени долин вокруг него.

Вот заря весны уже развернула одеяние, свернутое ночью зимы; в него облеклись деревья персика и яблони, выступив, точно невеста в ночь судьбы[4]. Проснулась виноградная лоза; ветви ее обнялись, как пары влюбленных. Побежали ручейки вприпрыжку между скал, повторяя песню радости; из сердца природы показались цветы, как пена на море.

Пойдем, выпьем остатки дождевых слез из чашечек нарцисса, наполним свою душу пением ликующих птиц, поспешим вдохнуть аромат ветерков.

Сядем около той скалы, где прячется фиалка, и обменяемся поцелуями любви.

Лето

Пойдем со мной в поле, моя дорогая; наступили уже дни жатвы, посев завершил свою жизнь, он созрел от жара любви солнца к природе. Отправимся прежде, чем птицы опередят нас и склюют плоды наших трудов или община муравьев захватит нашу землю. Приди, соберем плоды земли, как душа собирает зерна счастья из семян верности, которые посеяла любовь в глубине наших сердец. Наполним амбары потомством стихий, как жизнь наполнила закрома наших чувств.

Пойдем, подруга моя, расстелем траву, укутаемся небом, положим под головы сноп нежной соломы и отдохнем от дневного труда, слушая ночную беседу озера в долине.

Осень

Пойдем в виноградник, возлюбленная моя, выжмем виноград и скроем сок его в сосудах, как душа прячет мудрость веков; соберем сухие плоды, извлечем из них сок и воспоминанием заменим былое.

Вернемся в жилище! Пожелтели листы на деревьях; их разносит ветер, точно желая закутать цветы, которые скончались от горя, когда с ними простилось лето. Пойдем – уже птицы улетели к берегу, унеся с собой радость садов, оставив в одиночестве жасмин; последние слезы падают на кожу земли.

Вернемся! Ручейки остановили свой бег, в источниках высохли слезы радости, холмы сбросили блестящее одеяние. Пойдем, возлюбленная моя. Природу соблазняет дремота, и она прощается с бодрствованием трогательной нехавендской песнью[5].

Зима

Подойди ближе, подруга моей жизни, подойди ко мне, не позволяй дыханию снегов разлучить наши тела. Сядь около меня перед этим очагом. Огонь ведь приятный плод зимы. Расскажи мне о деяниях веков. Уши мои утомились от вздохов ветра и стонов стихий. Закрой хорошо дверь и окна. Зрелище гневного лица природы печалит душу мою; вид селенья, сидящего, точно вдова, в сугробах снега, источает кровь из сердца... Налей в светильник масла, о подруга моей жизни! Он скоро потухнет. Поставь его около меня, чтобы мне видеть, что начертали ночи на твоем лице... Дай кубок вина, выпьем и вспомним день сбора.

Подойди ближе. Подойди ближе ко мне, возлюбленная души моей, – огонь погас, и пепел сейчас скроет его... Обними меня: ведь уже потух светильник, и мрак победил его... Вот и наши глаза отягчило вино годов... Взгляни на меня взором, насурьмленным дремотой... Обними меня прежде, чем обнимет нас сон. Поцелуй меня – ведь снег уже победил все, кроме твоего поцелуя... Ох дорогая моя, как глубоко море сна, ох как далеко утро... в этом мире!

 

Душа

...И отделил Бог Богов от сущности своей душу, и создал в ней красоту.

И даровал он ей тонкость дуновений зари, и аромат полевых цветов, и нежность лунного света.

И протянул он ей кубок радости, сказав: «Никогда не пей из него, если не хочешь забыть прошлое и пренебречь грядущим», и кубок печали, сказав: «Пей из него, и ты постигнешь сущность веселия жизни».

И посеял он в ней любовь, которая разлучается с ней при первом вздохе удовлетворенности, и сладость, уходящую с первым произнесенным словом.

И низвел он к ней с неба знание, чтобы направить к путям истины.

И вложил в глубины ее зрение, видящее невидимое.

И создал он в ней чувствительность, которая растекается вместе с фантазией и странствует вместе с призраками.

И облек он ее в одеяние страсти, сотканное ангелами из дрожания радуги.

Потом вложил в нее мрак смятения – тень света.

И взял Бог огонь из горна гнева и вихрь, дующий из пустыни неведения, и песок с берега моря себялюбия, и прах из-под ног веков – и создал человека.

И дал ему слепую силу, взрывающуюся при безумии и потухающую перед страстями.

Потом вложил в него жизнь – тень смерти.

И улыбнулся Бог Богов, и прослезился, и почувствовал любовь, которой нет конца и предела, – и соединил человека с его душой.

 

Видения

I

Там, среди луга, на берегу кристального ручейка, я увидел клетку, прутья которой скрепила искусная рука. В одном углу клетки – мертвая птичка, в другом – мисочка, где высохла вся вода, и кормушка, в которой не осталось зерен.

Я остановился, покоренный спокойствием, и со смирением начал прислушиваться, как будто мертвая птица и журчание воды разносили проповедь, заставляющую говорить совесть и требующую разъяснений у сердца. Я вгляделся и понял, что эта несчастная птичка боролась со смертью, изнывая от жажды на берегу текучей воды; она сражалась, изнуренная голодом, среди лугов – колыбели жизни, как богач, за которым захлопнулись двери сокровищницы, и он умер от голода среди драгоценностей.

Через минуту я увидел, что клетка внезапно превратилась в прозрачное тело человека, а мертвая птичка стала людским сердцем с глубокой раной, из которой сочилась рубиновая кровь; края раны походили на губы опечаленной женщины.

Потом я услышал голос, исходивший из раны вместе с капельками крови: «Я – сердце людское, плененное материей и убитое земными законами человека. Среди поля красоты, на берегу источников жизни меня заключили в клетку законов, которые установил человек для чувств. У колыбели красоты творения, среди рук любви я умерло забытым, потому что плоды этой красоты и порождение этой любви оказались запретными для меня. Все, что вызывало во мне любовь, стало, по людским понятиям, позором; все, к чему я стремилось, по их приговору обратилось в унижение.

Я – сердце людское; меня заточили во мрак законов общества – и я ослабело. Меня заковали в цепи предрассудков – и мной овладела агония. Меня забыли в углу заблуждений цивилизации – и я скончалось; а язык человечества был связан, глаза сухи, и оно улыбалось».

И слушал я эти слова, и видел, как они исходили вместе с каплями крови из раненого сердца. А потом я ничего больше не увидел, перестал слышать голос, и сознание вернулось ко мне.

II

Впереди меня шла юность, я следовал за нею. Придя на дальнее поле, она остановилась, разглядывая облака, бежавшие над горизонтом, как стадо белых барашков; деревья протягивали свои голые ветви вверх, точно прося у неба вернуть им зеленые листья. Я спросил: «Где мы, о юность?» Она ответила: «В полях сомнения. Ободрись!» – «Вернемся, – сказал я, – дикое место пугает меня, зрелище облаков и обнаженных деревьев печалит мою душу». Но она ответила: «Потерпи, ведь сомнение – начало познания». Я посмотрел и вдруг увидел женщину, которая приближалась к нам, как призрак. В изумлении я воскликнул: «Кто это?» Юность ответила: «Это Мельпомена, дочь Юпитера, печальная Богиня трагедии». – «Что нужно печалям от меня, – воскликнул я, – раз около меня ты, радостная юность?» Но она ответила: «Она пришла показать тебе землю с ее печалями, ибо кто не видел печали, тот не увидит и радости».

Богиня положила руку мне на глаза, и, когда отняла ее, юности со мной уже не было и дух мой был лишен материальной оболочки. «Где же юность, о дочь Богов?» – спросил я. Но она не ответила, а обняла меня своими крылами и взлетела со мной на вершину высокой горы. Я увидел, что вся земля распростерта передо мной, как листы раскрытой книги; тайны обитателей ее представали моему взору, как строчки. Я стоял рядом с Богиней в испуге, рассматривая скрытые деяния человека, пытаясь разгадать загадки жизни. Я видел... О, если бы мне не видеть! Я видел, как ангелы счастья сражались с дьяволами несчастья, а человек среди них находился в колебании, склонявшем его то к надежде, то к отчаянию. Я видел, как любовь и ненависть играли людским сердцем: эта прячет грехи, пьянит его вином покорности, внушает языку похвалу и славословие; а та возбуждает вражду, ослепляет его, не давая увидеть истину, замыкает его слух, не давая услышать правдивое слово.

Я видел, как город сидел, точно дочь улиц, ухватившись за платье сына Адама, а потом я видел прекрасную природу, стоявшую вдали и плачущую над ним.

Я видел жрецов, хитрых, как лисицы, лжеспасителей, которые ухищрялись совратить души. А человек взывал о помощи к мудрости, но она убегала от него в гневе, потому что он не слушал, когда она звала его на улицах пред лицом всех. Я видел героев, то и дело поднимавших глаза к небу; но сердца их были зарыты в могилах жадности. Я видел юношей, речами старавшихся добиться любви и питающих легкомысленные надежды, но божественный дух был от них далек, а чувства дремали. Я видел законников, торговавших болтовней на рынке обмана и лицемерия, врачей, игравших душами доверчивых простаков. Я видел глупца, сидевшего рядом с мудрым; и тот возводил его прошлое на трон славы, настоящему расстилал подстилку благоденствия, а для будущего развертывал ковер величия. Я видел жалких бедняков, которые сеяли, а сильные богачи жали и поедали; несправедливость царила там, а люди называли ее законностью. Я видел воров, которые крали во мраке сокровища ума, а стражи света утопали в лености, Я видел женщину, подобную кифаре в руках мужчины, не умеющего на ней играть, и она издает звуки, которые ему не нравятся.

Я видел отряды, осаждавшие крепость наследственной знати; однако я видел и то, как отряды обратились вспять, потому что их было мало и не было среди них единства. Я видел, как истинная свобода шла в одиночестве по улицам и останавливалась у дверей – просила приюта, но люди ее не пускали. Потом я видел, как распущенность двигалась с огромной свитой и люди называли ее свободой. Я видел религию, похороненную в книгах, и суеверие, занявшее ее место. Я видел, как человек облекал терпение в одежду трусости и упорству давал прозвище медлительности, а мягкость звал болезнью. Я видел, что прихлебатель на трапезе образованности заявлял свои притязания, а званный на нее – молчал. Я видел, как богатство в руках расточителя превращалось в западню для него, а в руках скупца вызывало людскую злобу. В руках же мудрого я не видел богатства.

Увидев все это, я воскликнул с болью: «Разве это земля, о дочь Богов? Разве это человек?» И Мельпомена ответила с убийственным спокойствием: «Это путь души, устланный терниями и волчцами. Это тень человека. Это ночь, но придет утро!» Потом она положила руку мне на глаза, и, когда отняла ее, я увидел, что рядом со мною медленно идет юность и нас обгоняет надежда.

 

Красота

Красота – религия мудрецов.

Индийский поэт

О вы, блуждающие по пути разветвившихся религий и скитающиеся в ущелиях противоречивых учений, вы, счетшие свободу отрицания вернее оков подчинения, а луга сомнения надежнее оплотов подражания, – изберите религией красоту и поклоняйтесь ей как Господу. Она проявляется в совершенстве творений, обнаруживается в выводах разума. Бросьте тех, кто представляет веру забавой и соединяет свою жадность к богатству со страстью к благому исходу, уверуйте в божественность красоты; началом вашего восхищения будет жизнь и источником вашей любви – счастье. Затем обратитесь к ней: она приблизит ваши сердца к трону женщины, зеркалу ваших чувств, и укажет путь вашим душам на ристалище природы, где отечество вашей жизни.

О вы, гибнущие среди ночи разноречий и тонущие в пучинах догадок! Ведь в красоте истина, отрицающая подозрение, отгоняющая сомнение, и блистающий свет, который охранит вас от мрака лжи. Присмотритесь к пробуждению весны и наступлению утра – ведь красота – удел присматривающихся!

Прислушайтесь к пению птиц, и шороху ветвей, и журчанью ручьев, – ведь красота – доля прислушивающихся! Взгляните на кротость ребенка, и нежность юноши, и силу мужа, и мудрость старца, – ведь красота – восхищение вглядывающихся!

Воспойте нарцисс глаз, и розу щек, и анемон рта, – ведь красота прославляется воспевающими!

Восхвалите ветвь стана, и ночь волос, и слоновую кость шеи, – ведь красота радуется похваляющим! Посвятите тело, как храм, красоте и посвятите сердце, как жертвенник, любви, – ведь красота воздает поклоняющимся!

Ликуйте вы, которым ниспосланы откровения красоты, и веселитесь, ибо нет страха над вами и не будете вы опечалены.

 

 

Пусть на моем надгробии напишут: «Здесь тот покоится, чье имя было начертано водою».

Джон Ките[6]

Неужели вот так и промчатся эти ночи, неужели взаправду исчезнут они под пятою Времени? Неужели века поглотят нас, не оставив ничего, кроме имени, которое они начертают на своих страницах водою вместо чернил?

Неужели померкнет свет, бесследно исчезнет любовь, иссякнут желания? Неужели смерть разрушит все нами построенное, ветер развеет все нами сказанное и тень скроет все нами содеянное?

Неужели такова жизнь? Разве жизнь – это ушедшее прошлое, чьи следы стерлись, настоящее, что мчится вслед прошлому, и будущее, обретающее смысл, лишь когда оно минует и станет настоящим или прошлым? Разве истают все радости наших сердец и печали наших душ, и мы так и не узнаем, какой они принесут плод?

Неужели и впрямь человек подобен пене морской, что какой-то миг держится на глади вод и исчезает от первого дуновения налетевшего ветра?

Нет, клянусь, подлинная сущность жизни есть жизнь. Жизнь, которая не в материнском лоне началась и не в могиле найдет свой конец. Отпущенные нам годы – лишь краткий миг безначальной и бесконечной жизни. И людской век, со всем, что в нем есть, – сон, сменяющийся пробуждением, которое мы зовем беспощадной смертью. Сон. Но все, что мы видим и творим в этом сне, не преходяще вовеки.

Эфир несет в себе каждую улыбку и вздох, вырвавшийся из наших сердец, и хранит звук каждого поцелуя, рожденного любовью. Ангелы ведут счет каждой слезе, исторгнутой печалью из наших глаз, и доносят до слуха душ, парящих в просторах бесконечности, каждую песнь, что радость слагает из наших чувств.

Там, в ожидающем нас мире, нашим глазам предстанут кипение наших страстей и биение наших сердец. Там мы до конца постигнем всю глубину нашей божественности, которой сейчас, гонимые отчаянием, так гнушаемся.

Наши блуждания, которые сегодня мы зовем слабостью, послужат завтра тем недостающим звеном, без коего цепь жизни человеческой была бы незавершенной.

Труды, за которые сейчас мы не имеем награды, оживут с нами и докажут наше величие.

А пережитые страдания станут венцом нашей славы.

И если бы Ките, этот звонкоголосый соловей, знал, что его песни будут вселять в людские сердца дух любви к красоте, он бы завещал: «Пусть на моем надгробии напишут: здесь тот покоится, чье имя было начертано огнем на небесах».

 

Среди развалин

Месяц окутал нежным покрывалом рощи, окружавшие город Солнца[7]; покой овладел поводьями всего сущего, и грозные развалины предстали как великан, смеющийся над всеми нападениями ночей.

В этот миг, неизвестно откуда, показались два призрака, подобные туману, подымающемуся из голубого озера; они сели на мраморной колонне, которую рок вырвал с корнем из этого удивительного сооружения, и устремили взор на окрестность, похожую на волшебные луга. Через минуту один из них поднял голову и заговорил голосом, напоминающим эхо, повторяемое далекими расщелинами в долинах: «Вот остатки храмов, которые я построил в долинах, возлюбленная моя, вот кости дворцов, которые я воздвиг тебе в прославление. Они сокрушены, от них остались только следы, повествующие народам о славе, на расширение которой я потратил жизнь, о величии, для возвышения которого я заставил служить слабых. Присмотрись, моя возлюбленная, стихии победили город, воздвигнутый мной, века презрели мудрость, которую я питал, и забвение погубило царство, которое я вознес. Остались у меня только частицы любви к тебе, порожденной твоей красотой, и дети красоты, оживленные твоей любовью. Я выстроил в Иерусалиме храм для поклонения; его освятили священники, а потом стерли дни. Я выстроил в своих недрах храм для любви; его освятил Бог, и все силы не осилят его. Я потратил жизнь, разглядывая внешность вещей, заставляя их говорить про деяния материи, и сказал человек: «Какой он мудрый царь!» А ангелы сказали: «Какой он ничтожный мудрец!» Потом увидел я тебя, возлюбленная моя, и запел о тебе песню любви и страсти. Возрадовались ангелы, но человек не внял... Дни моего царства стояли преградой между моей жаждущей душой и прекрасным духом, обитающим в сущем; когда я тебя увидел, любовь пробудилась и сокрушила все преграды. И восскорбел я о жизни, которую потратил, предавшись отчаянию, считая пустой всякую вещь под солнцем. Я скреплял кольчуги и ковал щиты, и меня боялись все племена. А когда меня просветила любовь, я стал презренным даже для своего народа. Но как пришла смерть, она бросила эти кольчуги, щиты во прах, а любовь мою вознесла к Богу».

И после молчания сказал второй призрак: «Как цветок добывает свой аромат и жизнь из праха, так и душа из слабости и заблуждений материи извлекает силу и мудрость».

Тогда слились оба призрака и полетели, превратившись в один. А через минуту воздух понес во все стороны эти слова: «Только любовь может сохранить вечность, потому что она ей подобна».

 

Пред троном красоты

Я бежал от толпы и бродил по широкой долине, то выслеживая течение ручейка, то прислушиваясь к щебету птиц. Так я дошел до места, скрытого ветвями от взоров солнца, и сел там, беседуя со своим одиночеством и разговаривая с душой – душой жаждущей, для которой все видимое – только мираж, а все невидимое – утоляющий источник.

Когда мое сознание вырвалось из темницы материи в пространство фантазии, я осмотрелся и вдруг увидел девушку-фею, стоявшую подле меня; одежду и украшения заменяли ей виноградная лоза, скрывавшая часть ее стана, и венок из анемонов, скреплявший ее золотистые волосы... Заметив по моим взглядам, что я смущен и растерян, она произнесла: «Я дочь лесов, не пугайся!» Сладость ее голоса вернула мне силы, и я сказал: «Разве подобная тебе может жить в пустыне, где царит уныние и обитают дикие звери? Заклинаю тебя жизнью твоей, скажи мне, кто ты и откуда пришла». Она села на траву и отвечала: «Я символ природы. Я дева, которой поклонялись твои отцы – воздвигали мне жертвенники и храмы в Баальбеке, Афке и Джубейле[8]». – «Эти храмы, – возразил я, – давно разрушились, и кости моих дедов сравнялись с кожей земли. От следов их божеств и религий не осталось ничего, кроме немногих страниц в недрах книг». Но она прервала меня: «Есть Боги, живущие жизнью своих почитателей и умирающие с их смертью. А другие живут божественной сущностью, вечной, нетленной. Моя божественная сущность почерпнута из красоты, которую ты видишь, куда ни обратишь свой взор. Красота же – это вся природа. С красоты начиналось счастье для пастуха, бродящего среди холмов, селянина, трудящегося на полях, кочевников, скитающихся меж горами и берегом. Красота была для мудреца лестницей к трону неуязвимой истины». Биения моего сердца подсказали языку неведомые дотоле слова, и я воскликнул: «Но ведь красота – сила грозная и ужасная!» На губах ее цветком промелькнула улыбка, а во взоре отразились тайны жизни. «Вы, люди, – ответила она, – боитесь всего, даже самих себя. Вы боитесь неба, хотя оно источник мира, боитесь природы, хотя она ложе успокоения, боитесь Бога Богов и приписываете ему зависть и гнев, а он, если не любовь и милосердие, то ничто».

Наступила тишина, наполненная нежными мечтами. Потом я спросил ее: «Что же такое красота? Ведь люди по-разному определяют и познают ее и по-разному прославляют и любят!» И дочь лесов отвечала: «Красота – то, к чему у тебя есть влечение в душе; то, что ты видишь и хотел бы дать, а не взять; при встрече с красотой ты чувствуешь, как тянутся к ней глубины твоей души. Красота – то, что тела считают испытанием, а души – благодеянием, – это союз между печалью и радостью. Красота – то, что ты видишь, хотя оно скрыто, узнаешь, хотя оно и неведомо, и слышишь, хотя оно немо. Это сила, зарождающаяся в святая святых твоего существа и кончающаяся за пределами твоей фантазии...»

И дочь лесов подошла ко мне и положила свою благоуханную руку мне на глаза. Когда она ее отняла, я увидел себя в одиночестве, в той же долине. Я вернулся обратно, а душа моя повторяла слова: «Красота – то, что ты видишь и хотел бы дать, а не взять».

 

Посещение мудрости

В ночной тишине пришла мудрость и стала около моего ложа. Она посмотрела на меня взглядом нежной матери, отерла мои слезы и сказала: «Я услыхала вопли твоей души и пришла ее утешить. Открой мне свое сердце, и я наполню его светом. Проси меня, и я укажу тебе путь истины». Я заговорил: «Кто я, о мудрость, и как я пришел в это ужасное место? Что значат эти великие мечты, множество книг и дивные рисунки? Что это за мысли, которые пролетают, как стая голубей? Что это за речь, нанизываемая сознательно, рассыпаемая с наслаждением? Что это за выводы – то печальные, то радостные, обнимающие душу, окружающие сердце? Что это за глаза, смотрящие на меня, созерцающие мои глубины, отворачивающиеся от моих страданий? Что это за голоса, оплакивающие мои дни, воспевающие мою слабость? Что это за юность, которая играет моими стремлениями, издевается над моими привязанностями, забывает дела вчерашнего дня, радуется ничтожеству настоящего, отвращается от медлительности завтрашнего дня? Что это за мир, влекущий меня, не знаю куда, ставящий меня в место унижения? Что это за земля, разверзающая пасть свою для поглощения тел, раскрывающая грудь свою для внедрения жадности? Что это за человек, довольствующийся любовью и счастьем, хотя пред достижением их – пропасть; ищущий поцелуя жизни, а смерть его заушает; покупающий минуту наслаждения за год раскаяния; предающийся дремоте, когда к нему взывают сны; плывущий с потоками глупости к заливу мрака? Что это все, о мудрость?»

И отвечала она: «Ты хочешь, смертный, видеть этот мир оком Бога, а тайны грядущего мира хочешь понять человеческой мыслью. И это предел глупости. Пойди в поле, и ты увидишь, как пчела летает вокруг цветов, а коршун низвергается на добычу. Войди в дом твоего соседа, и ты увидишь, как ребенок восхищен лучами огня, а мать занята своими домашними делами. Будь и ты как пчела, а не проводи дней весны, созерцая действия коршуна. Будь как ребенок и радуйся лучам огня, а свою мать оставь с ее делами. Все, что ты видишь, было и будет ради тебя. Множество книг, дивные рисунки и прекрасные мысли – это призраки дум, пришедших раньше тебя. Речь, которую ты ткешь, – связь между тобой и твоими братьями-людьми. Выводы печальные и радостные – это зерна, брошенные прошлым в поле души, и их пожнет будущее... Юность, играющая твоими склонностями, – она же открывает врата твоего сердца лучам света. Земля, разверзающая свою пасть, – она же освобождает твою душу от рабства тела. Этот мир, мчащийся с тобой, – твое сердце. Сердце твое и есть все то, что ты считаешь миром. Этот человек, которого ты видишь глупым и жалким, – он пришел от Бога, чтобы научиться радости через печаль и познанию от мрака».

Мудрость положила свою руку на мой пылающий лоб и добавила: «Иди вперед и никогда не останавливайся, потому что впереди совершенство! Иди и не бойся терниев на дороге: они дают вылиться только испорченной крови».

 

Плач поля

На рассвете, еще до того, как солнце блеснуло сквозь завесу зари, я сидел посреди поля, беседуя с природой. В этот час, исполненный чистой красоты, пока человек скрыт покровами дремоты и его навещают то сон, то явь, я, опершись на мягкую подушку из трав, у всего, что видел, просил разъяснить мне истину красоты и заставлял рассказывать о красоте истины.

Когда мое воображение отделило меня от всего суетного, а моя фантазия сняла покров материи с моей скрытой сущности, я почувствовал, как мой дух, возвышаясь, приближал меня к природе, открывая мне ее глубокие тайны, давая понять язык ее созданий.

И в это время в ветвях пробежал ветерок – вздохнул, как горюющий сирота. Я спросил, не понимая: «Почему ты вздыхаешь, нежный ветерок?» Он ответил: «Потому что я, гонимый теплотой солнца, иду в город, где к моим чистым одеяниям пристанут микробы болезней, где привяжется ко мне ядовитое дыхание людей. Потому я печален».

Потом я повернулся к цветам и увидел, как они источают из глаз слезы – капельки росы. Я спросил: «К чему плакать, прекрасные цветы?» Один цветок поднял свою нежную головку и сказал: «Мы плачем потому, что придет человек, срежет нас и уйдет с нами в город. Там он продаст нас, как рабов, хотя мы и свободны, а когда наступит вечер и мы завянем, выбросит вместе с мусором. Как же нам не плакать, если жестокая рука человека разлучит нас с нашей родиной – полем!»

Через минуту я услыхал, что ручеек рыдает, как осиротелая мать, и спросил у него: «Почему ты рыдаешь, сладкий ручей?» Он ответил: «Потому что я иду против воли в город, где человек презирает влагу мою, заменяя ее выжимкой лозы, и заставляет служить ему, унося его грязь. Как мне не рыдать, когда скоро моя прозрачность отяготится сором, а моя чистота замутится?»

Потом я прислушался и услыхал, как птицы пели грустную песню, похожую на плач. Я их спросил: «Почему вы плачете, красивые птички?» Воробей подлетел ко мне и уселся на кончике ветки, а потом сказал: «Придет сын Адама и принесет свое адское оружие, которое губит нас, как серп губит посев. Мы теперь прощаемся друг с другом, потому что не знаем, кто из нас спасется от назначенной судьбы. Как же не плакать, когда смерть следует за нами, куда мы ни пойдем?»

Поднялось солнце над горой и увенчало головы деревьев золотыми коронами, а я спрашивал самого себя: «К чему человек разрушает то, что созидает природа?»

 

Взгляд в грядущее

Сквозь стены настоящего услышал я славословия человечества; услышал я голоса колоколов, потрясавших частицы эфира, возвещая начало молитвы в храме красоты, колоколов, которые мощь отлила из руды чувств и воздвигла над своим священным храмом – людским сердцем.

Сквозь будущее увидел я толпы, падающие ниц на грудь природы в сторону востока в ожидании, когда прольется свет зари – зари истины.

Я видел, что город исчез; от него остались только следы старых холмов, возвещавшие о бегстве мрака перед светом.

Я видел старцев, сидевших в тени тополя и ивы; вокруг них сидели дети, слушая рассказы о прошлых днях.

Я видел юношей, игравших на кифарах и флейтах, а девушки с распущенными волосами плясали вокруг них под ветвями жасмина.

Я видел мужей, собиравших жатву, а женщины носили снопы и пели гимны, навеянные довольством и радостью.

Я видел женщину, заменившую безобразные одеяния венком из лилий и поясом из свежих листьев.

Я видел дружбу, утвердившуюся между человеком и бессловесными тварями, – стаи птиц и насекомых приближались к нему без опасений, стада газелей устремлялись к пруду в спокойствии. Я смотрел и не видел бедности или того, что превышает достаток. Я находил братство и равенство и не видел врача, так как всякий стал врачом для самого себя, благодаря знанию и опыту. Я не видел священника, потому что совесть стала верховным священником. Я не видел адвоката, потому что природа заменяла судилище, записывая договоры дружбы и союза.

Я видел человека, понявшего, что он краеугольный камень всех тварей. Он возвысился над мелочностью и воспарил над низостью.

От глаз своей души он отодвинул завесы сомнения, и она стала читать, что пишут облака на лице неба, что рисует ветерок на страницах воды; она поняла сущность дыхания цветов и постигла смысл песен дроздов и соловьев.

Сквозь стены настоящего на арене грядущих веков увидел я Бога красоты женихом и душу – невестой, и вся жизнь была ночью судьбы.

 

День моего рождения

Написано в Париже 6 января 1908 года

В этот день родила меня мать.

В этот день, двадцать пять лет назад, покой передал меня в руки бытия, наполненного воплями, раздором и борьбой.

Вот уже двадцать пять раз я обошел кругом солнце, – я не знаю, сколько раз месяц обошел крутом меня, – и все-таки я еще не постиг тайны света и не познал сокровенностей мрака.

Двадцать пять раз я обошел вместе с землей, луной, солнцем и звездами вокруг всеобщего вышнего закона, и вот душа моя шепчет теперь названия этого закона, как пещеры повторяют эхо морских волн; они существуют вместе с морем, но не знают его сущности; они поют песни отлива и прилива, но не могут его постичь.

Двадцать пять лет назад рука времени начертала меня как слово в книге этого дивного, ужасного мира. И вот я – слово непонятное, смутное по своему значению, иногда указующее на ничто, иногда указующее на многое.

Размышления, мысли и воспоминания устремляются на душу мою в этот день каждый год. Предо мной останавливаются шествия протекших дней и показывают мне призраки отошедших ночей, а потом разгоняют их, как ветер – остатки облаков над горизонтом. И они тают в углах моей комнаты, как тают песни ручейков в далеких пустынных долинах.

В этот день каждый год приходят души, изображенные моей душой, устремляясь ко мне со всех концов мира. Они окружают меня с грустной песней воспоминания, а потом медленно отступают и скрываются за видимым, как стая птиц, опустившихся на покинутое гумно, но не нашедшее зерен. С минуту они трепещут там крыльями, а потом плавно летят в другое место.

В этот день встает передо мною все содержание прошлой жизни, как тусклое зеркало. Я смотрю в него долго, но не вижу ничего, кроме ликов годов – истомленных, как лица мертвецов, и черт надежд, снов и мечтаний – морщинистых, как старческие лики. Я закрываю глаза, а потом смотрю снова в это зеркало. Я не вижу ничего, кроме своего лица. Я всматриваюсь в него, но вижу в нем только горесть. Я прошу ответа у горести, но убеждаюсь, что она нема. А если бы горесть заговорила, она была бы слаще довольства.

За двадцать пять прошлых лет я много любил. И часто я любил то, что ненавидят люди, и ненавидел то, что они считают прекрасным. То, что я любил мальчиком, я не перестаю любить и теперь, и то, что я люблю теперь, я буду любить до конца жизни. Ведь любовь – это все, что я могу обрести, и никто не может лишить меня ее.

Я любил смерть многажды; я звал ее сладкими именами и воспевал любовь к ней и тайно, и явно. И хотя я не забыл про смерть и не нарушил завета с нею, но я стал любить также и жизнь. Ведь смерть и жизнь равны для меня в красоте, сходны в наслаждении. Они вместе взрастили мою страсть и тоску, вместе разделили мою любовь и привязанность.

Я полюбил свободу, и любовь моя росла, как росло мое знакомство с рабством людей, плененных несправедливостью и унижением. Она ширилась, как ширилось мое понимание их покорности перед ужасными идолами, вытесанными веками мрака, водруженные вечным невежеством, края которых сглажены прикосновением губ рабов. Но я полюбил этих рабов, как полюбил свободу. Я их жалею, потому что они слепцы; они идут в кровавую пасть хищников и не видят; они впитывают яд мерзких ехидн и не чувствуют; своими ногтями они роют себе могилу и не знают про это. Я полюбил свободу больше всего другого; я увидел, что это красавица, истомленная одиночеством, изнуренная разлукой. Она стала прозрачным призраком, который бродит среди домов, останавливается на поворотах улиц, взывает к прохожим, но они не слушают ее и не оборачиваются.

За двадцать пять лет я полюбил счастие, как и все люди. Каждый день, проснувшись, я искал его, как ищут они. Но никогда я не находил его на их дороге, не видел следов от его ног на песке около их дворцов и не слышал отзвука его голоса, разносившегося через окна их храмов. Когда же я стал искать его в одиночестве, я услыхал, как душа шептала мне в уши: «Счастье – дева, которая рождается и живет в глубинах сердца, но никогда не приходит к нему извне». Когда я открыл сердце, чтобы посмотреть на счастье, я нашел там его зеркало, трон и одеяние, но его самого не нашел.

И полюбил я людей – полюбил их сильно. Люди же в моем законе – три человека. Один проклинает жизнь, другой благословляет ее, третий – созерцает. И полюбил я первого за его несчастие, второго за его кротость, третьего за его мудрость.

Вот истекли двадцать пять лет; вот прошли дни и ночи поспешно, друг за другом, опадая с моей жизни, как падают листья деревьев от осеннего ветра.

Сегодня я стою в размышлении, как усталый путник, дошедший до половины перевала, смотрю во все стороны, но не вижу в прошлом у своей жизни следа, на который мог бы указать пред лицом солнца со словами: «Это – мое». Не нахожу я во временах своего года жатвы, кроме листков, окрашенных каплями черных чернил, и странных, разбросанных тут и там картин, наполненных линиями и красками, разнообразными, однородными. В эти рассыпанные листы и сваленные картины я завернул, как в саван, и похоронил свои чувства, мысли и сны; так сеятель хоронит зерна в недрах земли. Только сеятель, выйдя в поле и бросив семена в складки праха, возвращается вечером домой, надеясь, уповая и ожидая дней жатвы и сбора. Я же побросал зерна своего сердца без надежды, упования и ожидания.

И вот теперь я дошел до этой стоянки в жизни. Прошлое представляется мне сквозь туман вздохов и тоски, будущее выступает пред моими глазами сквозь завесу прошлого. Я стою и смотрю на бытие через стекло своего окна; я вижу лица людей и слушаю голоса, поднимающиеся в пространство. Я слышу звук их шагов среди жилищ, чувствую прикосновение их душ, колебание стремлений и биение сердец. Я смотрю и вижу, как дети играют, бегают и бросают песок в лицо друг другу со смехом и хохотом. Я вижу, как проходят юноши, энергично подняв головы, как будто бы они читают поэму юности, начертанную на краях облаков, подбитых лучами солнца. Я вижу девушек, которые раскачиваются и изгибаются, как ветви, улыбаются, как цветы, и смотрят на юношей сквозь веки, дрожащие от склонности и влечения. Я вижу, как неторопливо проходят старики со сгорбленными спинами; они опираются на палку, устремив взоры в землю, как будто разыскивают в пыли потерянные драгоценности. Я стою около окна и смотрю внимательно на все эти формы и призраки, спокойные в своем движении, летящие в своей медлительности по улицам и закоулкам города. Потом я присматриваюсь внимательно к тому, что за городом, и вижу поля со всей их грозной красотой, многозначительным покоем, высокими холмами, глубокими долинами, возвышающимися деревьями, колеблющейся травой, благоуханными цветами, журчащими ручьями, поющими птицами. Потом я смотрю на то, что за полями, и вижу море со всеми таящимися в его глубине чудесами и дивами, тайнами и сокровенностями, со всеми покрывающими его поверхность волнами, пенящимися, злобствующими, спешащими и успокаивающимися, с туманами, которые поднимаются, рассеиваются и падают. Потом я смотрю, вглядываясь в то, что за морем, и вижу бесконечное пространство со всеми плавающими в нем мирами, блестящими звездами, солнцами и лунами, планетами и кометами, с заключенными между ними силами притяжения и отталкивания, мирными, враждебными, возрождающимися, изменяющимися, держащимися законом, которому нет конца и предела, покорными всеобщему уставу, началу которого нет начала и концу – конца. Я гляжу и присматриваюсь ко всему этому сквозь стекло моего окна; я забываю про двадцать пять лет и все прошедшие до них века, и те столетия, которые пройдут после них. И представляется мне мое бытие и окружающая его среда со всем, что я таю и возвещаю, одним атомом вздоха ребенка, дрожащим в пустоте с вечной глубиной, бесконечной высотой, беспредельными границами. Но я чувствую бытие этого атома – этой души, этого существа, которое зову своим «я». Чувствую ее движение, слышу ее шум. Она поднимает теперь свои крылья ввысь, а руки простирает во все стороны и колеблется, содрогаясь, как в тот день, что выявил ее в бытии.

Голосом, поднимающимся из своей святая святых, она возглашает: «Мир тебе, жизнь; мир тебе, явь; мир тебе, видение; мир тебе, день, заливающий своим светом мрак земли; мир вам, времена года; мир тебе, весна, возвращающая юность земле; мир тебе, лето, распространяющее славу солнца; мир тебе, осень, дарующая плоды усилий и жатву трудов; мир тебе, зима, возвращающая своими бурями силу природе; мир вам, года, открывающие то, что скрыли года; мир вам, века, исправляющие то, что погубили века; мир тебе, время, движущее нас к совершенству; мир тебе, дух, держащий поводья жизни, скрытый от нас завесой солнца; мир и тебе, сердце, ибо ты можешь размышлять о мире, утопая в слезах, и мир вам, губы, ибо вы можете произносить слово «мир», чувствуя горечь внутри».

 

 

Песня

В глубинах души моей песня, которая не мирится с одеждой из слов. Песня обитает в зернышке сердца и не хочет излиться с чернилами на бумагу. Она окутывает чувства мои прозрачным покровом и никогда не прольется по моему языку как слюна.

Как мне ее выдохнуть, когда я страшусь даже атомов эфира? Кому спеть ее, когда она привыкла обитать в доме души, и я боюсь грубости ушей?

Если ты взглянешь в мои глаза, ты увидишь там тень ее отражения; если коснешься концов моих пальцев, почувствуешь ее дрожание.

Деяния рук моих показывают ее, как озеро отражает блеск звезды, а слезы мои открывают ее, как открывают капли росы тайну цветка розы, когда ее волнует зной.

Это песня, развертываемая покоем, а свертываемая шумом; ее повторяют сны, но скрывает явь.

Это песня любви, о люди! Какой Исхак[9] споет ее, даже какой Давид возгласит ее?

Она ароматней цветка жасмина – какие же уста поработят ее? Она сокровенней тайн девушки – какие же струны возвестят о ней?

Кто соединит грохот моря и песнь соловья? Кто свяжет бурю и вздох ребенка?

Какой смертный споет песню Богов?

 

Песня волны

Я и берег – пара влюбленных; нас сближает страсть, разлучает воздух. Я прихожу из-за голубой зари, чтобы смешать серебро пены моей с золотом песков его и охладить жар его сердца своей влагой.

На заре я шепчу завет любви в уши друга моего, и он прижимает меня к груди. Вечером я пою молитву страсти, и он целует меня.

Я упряма, беспокойна, а возлюбленный мой в союзе с терпением, в дружбе с твердостью.

Приходит прилив, и я обнимаю своего возлюбленного; идет за ним отлив, и я бросаюсь к ногам его.

Сколько раз я плясала вокруг дочерей моря, когда они поднимались из глубин и сидели на скалах, любуясь звездами. Сколько раз я слышала, как влюбленный жалуется на любовь, и помогала ему вздыхать и стенать о красавице. Сколько раз я вела беседу со скалами, но они были немы, и заигрывала с ними, смеясь, но они не улыбались. Сколько тел я освободила из пучины и принесла живыми! Сколько жемчужин я выкрала из глубин и поднесла владычицам красоты!

В ночной тишине, когда призрак дремоты обнимает все живое, я бодрствую – то пою, то вздыхаю. Горе мне! Истомила меня бессонница, но я влюблена, а сущность любви – бодрствование.

Такова жизнь моя, и такой я останусь, пока живу.

 

Песня дождя

Мы – серебряные нити, бросаемые Богами с вышины; нас подхватывает природа и украшает нами долины.

Мы – прекрасные жемчужины, рассыпавшиеся с короны Астарты, нас похитила дочь утра и усыпала нами поля.

Я плачу – и улыбаются холмы; я падаю вниз – и возносятся цветы.

Туча и поле – пара влюбленных, а я между ними – вестник сочувствия. Я проливаюсь и охлаждаю знойную жажду одного, исцеляю страдание другой.

Голос грома и мечи молнии возвещают мой приход, арка на небе дает знать о конце моего странствования. Так и жизнь здешняя начинается у ног гневной материи, кончается на руках мирной смерти.

Я поднимаюсь из сердца моря и несусь на крыльях эфира. А когда увижу красивый сад, падаю вниз и целую уста цветов, обнимаю ветви дерев.

В тиши я ударяю своими нежными пальцами по хрусталю окон, и удары эти слагаются в песню, понимаемую чувствительными душами.

Зной воздуха порождает меня, а я убиваю зной воздуха – так и женщина побеждает мужчину силой, которую она взяла от мужчины.

Я – вздох моря, я – слеза неба, я – улыбка полей. Так и любовь – вздох моря чувств, слеза с неба размышления и улыбка с поля души.

 

Песня красоты

Я – путеводитель любви, я – вино для души, я – пища для сердца.

Я – роза, открывающая свое сердце юному дню; меня берет девушка и, поцеловав, прикрепляет к груди.

Я – дом счастия, я – источник радости, я – начало покоя.

Я – нежная улыбка на губах девушки; меня видит юноша и забывает про свои тяготы, жизнь его превращается в луг сладких снов.

Я – вдохновитель поэтов, я – руководитель художников и учитель музыкантов.

Я – взор в глазах ребенка; его видит нежная мать и падает на колени, и молится, и прославляет Бога.

Я преобразилась перед Адамом в теле Евы и поработила его; я предстала Соломону в образе подруги его и сделала его мудрецом и поэтом.

Я улыбнулась Елене и разрушила Трою; я короновала Клеопатру, и веселие объяло долину Нила.

Я – как судьба: строю сегодня и разрушаю завтра. Я Бог: оживляю и умерщвляю.

Я нежнее вздоха фиалки, я сильнее бури.

Я – истина, о люди! Я – истина! И это лучшее, что вы можете знать!

 

Песня радости

Человек – возлюбленный мой, и я его подруга. Я стремлюсь к нему, и он страдает по мне. Но увы! У меня есть соперница в любви к нему, делающая несчастной меня и мучащая его. Соперница-злодейка по имени Материя: она следует за нами, куда мы ни пойдем, и разлучает нас, как свидетель.

Я ищу возлюбленного моего в поле, под деревьями, около озер – и не нахожу. Материя соблазнила его и увела в город, к толпе, гибели и несчастию.

Я ищу его в домах познания и храмах мудрости – и не нахожу, потому что Материя, облеченная в прах, завлекла его к твердыням эгоизма, где обитает распущенность.

Я ищу его в поле довольства – и не нахожу, потому что соперница моя сковала его в пещерах неутолимой жадности.

Я взываю к нему на заре, когда улыбается восток, но он не слышит меня, потому что дремота воздержания отягчила его глаза. Я заигрываю с ним вечером, когда воцаряется тишина и засыпают цветы, но он не внемлет мне, потому что увлечение грядущим днем заняло его мысль.

Друг мой любит меня. Он ищет меня в своих деяниях, но найдет только в деяниях Божьих. Он стремится встретить меня во дворце славы, воздвигнутом им на черепах слабых, среди золота и серебра, а я приду к нему только в хижине простоты, которую построили Боги на берегу ручейка чувств. Он хочет целовать меня пред лицом тиранов и убийц, а я позволю ему коснуться моих уст только наедине, среди цветов чистоты. Он хитрость избирает посредником между нами, а мне не нужно посредника, кроме труда чистого, труда прекрасного.

Друг мой научился воплям и крикам от врага моего – Материи. А я научу его проливать слезы умиления из глаз души и вздыхать вздохами удовлетворенности. Друг мой – для меня, и я – для него.

 

Песня цветка

Я – слово, которое говорит природа, а потом берет его обратно и скрывает в складках своего сердца, а потом говорит опять. Я – звезда, упавшая с голубого покрова на зеленый ковер.

Я – дочь стихий, которую выносила зима, породила весна, вырастило лето и усыпила осень.

Я – подарок влюбленным, я – венец на свадьбе, я – последний дар живого мертвому.

Утром я помогаю ветерку возвестить приход света, а вечером вместе с птицами прощаюсь с ним.

Я покачиваюсь в долинах и украшаю их, я дышу в воздухе и напояю его ароматом. Я обнимаю дремоту, и бесчисленные глаза ночи смотрят на меня. Я ищу бодрствования, чтобы на меня смотрел единственный глаз дня.

Я пью вино росы, слушаю песни дроздов и танцую под хлопанье в ладоши травы. Я всегда смотрю ввысь, чтобы видеть свет, и не вижу своей тени. Такова мудрость, которой не научился еще человек.

 

Песня человека

Вы были мертвыми, и Он оживил вас,

Потом умертвит вас, потом оживит,

Потом к Нему вы вернетесь.

Коран

Я был прежде вечности – и вот я. И я буду до конца века, и нет бытию моему завершения.

Я плавал в пространстве бесконечности и летал в мире фантазии, и приблизился к центру вышнего света – и вот теперь я узник материи.

Я слышал учение Конфуция[10], и внимал мудрости Брахмы[11], и сидел около Будды[12] под древом познания – и вот теперь я борюсь с невежеством и отрицанием. Я был на Синае, когда явился Яхве Моисею; был у берегов Иордана и видел чудеса Назарея; я был в Медине и слушал речи апостола арабов[13] – и вот теперь я пленник сомнения. Я созерцал силы Вавилона, славу Египта, величие Греции – и во всех их деяниях я не переставал видеть слабость, унижение и ничтожество. Я сидел с волшебниками Аэндоры[14], и жрецами Ассирии, и пророками Палестины – я не переставал искать истину. Я сохранил мудрость, ниспосланную Индии; я затвердил стихи, вылившиеся из сердец обитателей острова арабов; я запомнил музыку, воплотившую чувства жителей Запада, но я по-прежнему слеп и не вижу, глух и не слышу. Я перенес жестокость жадных завоевателей, я испытал несправедливость самовластных правителей и рабство сильных тиранов – и я по-прежнему сохранил силу, с помощью которой борюсь с днями.

Я созерцал и слушал все это ребенком, я буду созерцать и слушать деяния юности и то, что придет с ней; потом я состарюсь, достигнув предела, и вернусь к Богу.

Я был от вечности – и вот я, и я пребуду до конца века, и нет бытию моему завершения.

 

Заключение

Моя душа для меня друг, который утешает, когда усиливаются бедствия дней, и успокаивает, когда меня постигают несчастия. А кто не будет другом своей души, тот враг людям. Кто в своем существе не найдет утешителя, тот умрет с отчаяния, потому что жизнь исходит из недр человека и никогда не придет из того, что его окружает.

Я пришел, чтобы сказать слово, и я его скажу. А если смерть меня вернет раньше, чем я его произнесу, его скажет завтрашний день. Завтрашний день не оставит тайну скрытой в книге бесконечности.

Я пришел, чтобы жить во славе любви и свете красоты, и вот я живу, и люди не могут удалить меня из жизни. Если они вырвут мне глаза, я буду радоваться, прислушиваясь к песням любви и напевам красоты. Если они заткнут мне уши, я буду наслаждаться, прикасаясь к эфиру, смешанному с дыханием влюбленных и ароматом красоты. Если они закроют от меня воздух, я буду жить со своей душой. А душа – дочь любви и красоты.

Я пришел, чтобы быть для всех и во всех; то, что я делаю сегодня в одиночестве, будущее возвестит перед людьми. То, что я говорю теперь одним языком, грядущее скажет многими устами.

 

Из книги

 

Ты спрашиваешь, как я стал безумцем. Случилось это так.

В незапамятные времена, когда многие Боги еще не родились, я очнулся от глубокого сна и увидел, что мои маски похищены – все семь масок, которые я сам вылепил и носил в семи жизнях. – и я, без маски, пустился бежать по людным улицам с воплем: «Воры, гнусные воры!»

Мужчины и женщины насмехались надо мной, а иные, в испуге, прятались в домах.

Когда я вбежал на рыночную площадь, один юноша, стоявший на кроште дома, воскликнул: «Глядите, глядите, безумец!» Я поднял на него взор, и солнце впервые поцеловало мое голое лицо. Впервые солнце поцеловало мое голое лицо, моя душа вспыхнула любовью к солнцу, и маски сделались лишними. И в исступлении я вскричал: «Блаженны, блаженны воры, похитившие мои маски!»

Так я стал безумцем.

В этом безумии я открыл для себя свободу и безопасность; свободу одиночества и безопасность от того, чтобы быть понятым, ибо те, кто понимает нас, порабощают в нас нечто.

Но не пристало мне слишком кичиться своей безопасностью. Даже вору в тюрьме и тому не грозит опасность от другого вора.

 

Бог

В стародавние времена, когда речь впервые затрепетала на моих устах, я взошел на святую гору и воззвал к Богу:

«Господи, я твой раб. Твоя сокровенная воля – закон для меня, и тебе я буду повиноваться до скончания века».

Но не дал ответа Бог – унесся, подобный ярой буре.

Через тысячу лет, взошедши на святую гору, я вновь воззвал к Богу:

«Творец, я твое творение. Из глины ты вылепил меня, и тебе я обязан всем, что я есть».

Не дал Бог ответа – унесся, подобный тысяче быстрых крылий.

Через тысячу лет я поднялся на святую гору и вновь воззвал к Богу:

«Отче, я твой сын. По милосердию и любви своей ты родил меня, и в любви и поклонении я наследую твое царство».

Не дал Бог ответа – исчез, подобный туману, павшему на дальние холмы.

Еще через тысячу лет я поднялся на святую гору и вновь воззвал к Богу:

«Мой Боже, моя цель и мое свершение; я – твое вчера, а ты – мое завтра. Я – твой корень в земле, а ты – мой цветок в небесах, и вместе взрастаем мы перед лицом солнца».

Тогда Бог приклонился ко мне и прошептал на ухо сладостные слова, и точно море, вбирающее в себя бегущий к нему ручей, он обнял меня.

И когда я спустился в долы и на равнины, Бог тоже был там.

 

Мой друг

Мой друг, я не таков, каким кажусь тебе. Кажимость – всего лишь одежда, которую я ношу, – со тщанием сотканная одежда, оберегающая меня от твоих расспросов, и тебя – от моего безразличия.

Мое «Я», друг мой, обитает в доме молчания, и там оно пребудет вовек, непознанное и недосягаемое.

Я не хочу, чтобы ты верил моим словам и полагался на то, что я делаю, ибо мои слова не более как твои собственные мысли, обретшие звучание, а дела мои – твои воплощенные надежды.

Когда ты говоришь: «Ветер веет на восток», я соглашаюсь: «Да, он веет на восток», ибо не хочу, чтобы ты знал, что разум мой обитает не на ветру, но на море.

Ты не можешь понять мои мысли, рассекающие морскую гладь, но я и не хочу, чтобы ты их понимал. Я буду в море один.

Когда для тебя день, мой друг, для меня – ночь; но и тогда я говорю о полудне, что пляшет на холмах, и о лиловой тени, скользящей по долине, ибо тебе недоступны песни моей тьмы и не дано увидеть, как мои крылья бьются о звезды, – и я рад, что ты этого не слышишь и не видишь. Я буду с ночью наедине.

Когда ты всходишь в свой Рай, а я спускаюсь в свой Ад – даже тогда ты зовешь меня с другого края непреодолимой бездны: «Мой спутник, мой товарищ!» – и в ответ я зову тебя: «Мой товарищ, мой спутник!» – ибо не хочу, чтобы ты увидел мой Ад – пламя опалит твой взор, ты задохнешься дымом. К тому же я слишком люблю свой Ад, чтобы допустить тебя туда. Я буду в Аду один.

Ты любишь Справедливость, Истину и Красоту, и я, тебе же на пользу, говорю, что любить их – достойно и прекрасно. Но в душе смеюсь над твоей любовью. И все же не хочу, чтобы ты слышал мой смех. Я буду смеяться один.

Мой друг, ты – добр, осмотрителен и мудр, ты само совершенство, и я тоже говорю с тобою мудро и осмотрительно. И все же я безумец. Но я таю безумие под маской. И буду безумствовать один.

Мой друг, ты вовсе мне не друг, но как мне втолковать тебе это? Мой путь отличен от твоего, хотя мы идем вместе, рука об руку.

 

Пугало

Однажды я спросил у пугала:

– Неужто тебе не надоело стоять посреди этого заброшенного поля?

И услышал в ответ:

– Пугать ворон – радость такая большая и глубокая, что мне это никогда не надоест.

– Верные слова! – согласился я, немного поразмыслив. – Мне и самому эта радость знакома.

– Только тому она знакома, кто набит соломой, – промолвило пугало.

Я ушел тогда, не зная, что и думать – польстить мне оно хотело или унизить?

Минул год, пугало за это время сделалось философом.

И когда я вновь проходил мимо него, я увидел, как две вороны вьют гнездо у него под шляпой.

 

Мудрый пес

Раз мимо котов, собравшихся вместе, шел один мудрый пес.

Подойдя к ним ближе и заметив, что они чем-то заняты и не обращают на него ровно никакого внимания, он остановился.

Тут, из самой их середины, выступил большой важный кот, обвел всех взглядом и возгласил:

– Молитесь, братья! И когда, отринув все сомнения, вы станете возносить молитвы одну за другой – истинно говорю вам, мыши дождем посыплются на вас!

Заслышав такие речи, пес рассмеялся про себя и пошел прочь, бормоча:

– До чего же слепы и бестолковы эти коты! Ведь сказано в Писании, и я, как и мои предки, доподлинно знаю, что в награду за молитвы, благочестие и веру с неба сыплются дождем вовсе не мыши, а кости!

 

О даянии и приятии

Жил некогда на свете человек, у которого было несметное число штопальных игл. Однажды к нему пришла мать Иисуса и попросила:

– Друг, сын у меня собрался в храм, но у него прохудилась одежда, и мне нужно ее починить. Не дашь ли ты мне иглу?

Тот отказал ей, зато прочел наставление о Даянии и Приятии, густо пересыпанное учеными словами, дабы она передала его своему сыну, прежде чем он отправится в храм.

 

Семь ликов

В глухой полночный час я слышал сквозь сон, как семь моих ликов собрались вместе и шепотом вели меж собой такой разговор:

Первый лик: Вот здесь, в этом безумце, я прожил все эти годы и единственным моим занятием было – днем растравлять его боль, а по ночам бередить его тоску. Я не хочу больше мириться со своей участью и восстаю.

Второй лик: Мой брат, ты несравненно удачливей меня, ибо мне выпал жребий быть веселым ликом этого безумца. Я смеюсь его смехом, пою его счастливые часы, и мои трижды окрыленные ноги вихрем пляски возносят его самые светлые мысли. Нет, это я восстану против своего постылого существования.

Третий лик: Что же тогда сказать мне, одержимому любовью лику, пылающему факелу неистовой страсти и безудержных желаний? Это я, томимый любовью лик, восстану против безумца.

Четвертый лик: Я – самый жалкий из вас, ибо мне выпало на долю лишь смертельное отвращение и гнусная ненависть. Нет, это я, подобный буре лик, рожденный в черных пещерах Ада, откажусь служить безумцу.

Пятый лик: Нет, не ты, а я, мыслящий, причудливый лик, лик голода и жажды, обреченный скитаться, не зная ни минуты покоя, в поисках всего непознанного и еще не сущего, это я восстану.

Шестой лик: Я, лик-труженик, жалкий поденщик, терпеливыми руками и тоскующими глазами леплю образы из дней и сообщаю новые, вечные формы бесформенным частицам – это я, один-единственный, восстану против неугомонного безумца.

Седьмой лик: Удивительно, что все вы восстаете против этого человека, ведь каждый из вас должен избыть уготованную ему судьбу. О, я почел бы за благо уподобиться любому из вас, чтобы только иметь свой жребий! Но я – лишенный всего праздный лик, что пребывает в немом пустынном нигде и никогда, в то время как вы воссоздаете жизнь. Теперь посудите сами, мои соседи, кто из нас должен восстать, вы или я?

Так молвил седьмой лик, и шесть других поглядели на него с сочувствием, но не обмолвились ни единым словом, и в сгустившейся полночной мгле один за другим погрузились в сон, охваченные каким-то незнакомым счастливым смирением.

Только седьмой лик, не сомкнув глаз, продолжал пристально вглядываться в ничто, стоящее за всякой вещью.

 

Война

Однажды ночью в разгар пиршества во дворец явился некий человек и простерся перед правителем. Все пирующие воззрились на него и увидели, что нет у него одного глаза, а из зияющей глазницы сочится кровь.

– Какая беда приключилась с тобой? – спросил правитель.

– О мой государь, – ответствовал пришелец, – промышляю я воровским ремеслом. Ночь сегодня выдалась безлунная, и надумал я ограбить лавку менялы. Влез внутрь через окно, да нелегкая угораздила меня попасть в ткальню, наскочил я впотьмах на ткацкий стан и проколол себе глаз. Так что уж, мой повелитель, прошу судить ткача по справедливости.

Послали за ткачом, и, когда тот явился, велено было выколоть ему глаз.

– О мой государь, – взмолился ткач, – твой суд справедлив. Я заслужил такую участь. Да вот беда: чтобы видеть обе кромки тканины, нужны мне оба глаза. Есть у меня сосед, сапожник, вот он-то в своем ремесле как раз может обойтись и одним глазом.

Тогда правитель велел привести сапожника. И тот явился. И вырвали сапожнику глаз. Так восторжествовала справедливость.

 

Лис

На восходе солнца глянул лис на свою тень и сказал:

– Будет у меня сегодня на завтрак верблюд! И все утро он рыскал в поисках верблюда. А когда в полдень вновь взглянул на свою тень, то промолвил:

– Обойдусь и мышью.

 

Мудрый царь

Во время оно правил далеким городом Вирани[16] могущественный и мудрый царь. Могущество его повергало в страх и трепет, а мудрость внушала любовь.

В самом центре Вирани стоял колодец с прохладной прозрачной водою. Все обитатели города и даже сам царь и придворные вельможи пили из него воду, ибо другого колодца не было.

Однажды ночью, когда все уже спали, в город явилась ведьма и влила семь капель лютого зелья в колодец и промолвила:

– Пусть отныне всякий испивший этой водицы лишится рассудка!

Утром все горожане, кроме царя и его главного советника, напились той воды, и безумие завладело их рассудком – сбылась ведьмина ворожба. Весь день в переулках и на рыночных площадях люди только и делали, что шептали друг другу на ухо:

– Царь обезумел... Наш царь и его советник повредились в уме... Виданное ли дело, чтоб нами правил обезумевший царь! Долой его с трона!

В тот вечер царь велел наполнить золотой кубок водою из колодца. И когда ему принесли кубок, он отпил большой глоток и дал испить той воды своему советнику.

И буйное веселье охватило далекий город Вирани, ибо к царю и его советнику вернулся разум.

 

Новое наслаждение

Минувшей ночью я открыл новое наслаждение и только задумал изведать его, как в тот же миг к моему дому ринулись ангел и дьявол. Они столкнулись в дверях и схватились друг с другом из-за но-возданного наслаждения. Один кричал: «Это порок!» «Нет, это добродетель!» – кричал другой.

 

Гранат

Когда я жил в сердцевине граната, как-то раз услышал, как одно зерно сказало:

– Придет время, я стану деревом, и ветер будет петь в моих ветвях, солнце – плясать на моих листьях, и я буду могучим и прекрасным во всякую пору года.

– Когда я был таким же зеленым юнцом, я придерживался тех же взглядов, – промолвило другое зерно, – и только теперь, наученный все взвешивать и соизмерять, я до конца понимаю, как обманывался в своих надеждах!

– А по-моему, так в нас нет ничего, что сулило бы столь прекрасную будущность, – проронило третье зерно.

– Когда бы не мысль о прекрасной будущности, какой бы смешной и жалкой была наша жизнь! – возразило ему четвертое.

– Что проку толковать о том, чем мы станем, коли мы даже не знаем, что мы такое есть, – заметило пятое.

– Чем бы мы ни были, тем же и останемся, – сказало в ответ на это шестое.

А седьмое воскликнуло:

– Мне так ясно видится все, что нас ожидает, да только слов подобрать не могу!

Тут вступило в разговор восьмое зерно, за ним девятое, десятое и несметное множество других, а потом все заговорили наперебой, и в такой разноголосице я уже решительно ничего не мог понять.

В тот же день я переселился в сердцевину айвы, где зерен не так много и они молчаливы.

 

Две клетки

В саду моего отца стоят две клетки. В одной из них – лев, которого рабы по велению отца изловили среди руин Ниневии[17], а в другой – разучившийся петь воробей.

И каждый день на заре воробей приветствует льва:

– Доброе утро, собрат по неволе!

 

Три муравья

Три муравья повстречались на носу крепко спавшего на солнце человека. Каждый учтиво приветствовал другого, как того требовал обычай его племени, после чего завязалась беседа.

– Сколько живу на свете, а такого скудоземья не видывал, – промолвил первый муравей. – День-деньской ищешь хоть какого-нибудь зернышка, и все впустую!

– Что правда, то правда, – согласился с ним второй. – Я тоже все эти пригорки да низины исходил из конца в конец, но так ничего и не сыскал. Сдается мне, это и есть та самая, как ее зовут у нас в народе, рыхлая зыбучая земля, где ничего не растет.

Тут третий муравей поднял голову и проговорил:

– Братья, мы стоим сейчас на носу Верховного Муравья, всемогущего и беспредельного Муравья; тело его столь велико, что нам не объять его взглядом, тень так огромна, что нам вовек всю ее не пройти, а голос столь громок, что слух наш не в силах его вынести; и Он вездесущ!

При этих словах два других муравья только с усмешкой переглянулись.

В эту самую минуту человек шевельнулся, поднял во сне руку, потер нос и раздавил всех троих.

 

Могильщик

Раз, когда я хоронил одно из моих умерших «Я», проходивший мимо могильщик проговорил:

– Из всех, кто хоронит здесь своих мертвецов, ты один мне по нраву.

– Рад это слышать, – сказал я, – но чем же я так полюбился тебе?

– А тем, – отвечал он, – что другие приходят и уходят с плачем, один ты приходишь с улыбкой и уходишь с улыбкой.

 

На ступенях храма

Вчера вечернею порой я видел женщину, сидевшую на мраморных ступенях Храма меж двух мужчин. Одна ее щека была бледна, другая – рдела.

 

Благословенный город

Еще юношей слышал я об одном городе, где все живут согласно Писанию, и решил: «Непременно отыщу этот город, осененный благодатью».

Путь мне предстоял не близкий. Я вдоволь припас всего необходимого в дорогу и пустился в странствие. Спустя сорок дней показался город, и на следующий день я уже вступил в него.

И вот увидел я, что у всех горожан было по одной руке и одному глазу. В изумлении я вопрошал себя:

– Возможно ли, чтобы все до единого обитатели этого святого града имели увечье?

Тогда я заметил, что и они удивлены не менее моего, ибо смотрели как на преславное чудо на две мои руки и оба глаза. И когда они заговорили, я осведомился у них:

– Не тот ли это Благословенный Город, где все живут согласно Писанию?

– Он самый и есть, – ответили мне.

– Какая беда с вами приключилась? – спросил я. – Где же у каждого правая рука и правый глаз?

Толпа заволновалась.

– Ступай за нами и увидишь, – сказали мне. Меня привели к храму, высившемуся посреди города. И там я увидал груду рук и глаз, уже успевших иссохнуть.

– Боже правый, – воскликнул я, – какой безжалостный завоеватель так страшно изувечил вас?

По толпе пронесся ропот. Один из старейшин города выступил вперед и сказал:

– Мы сделали это по доброй воле. Господь подвиг нас на то, чтобы побороть вселившееся в нас зло.

Он повел меня к главному алтарю, и все последовали за нами. И он показал мне на высеченную над алтарем надпись, и я прочел: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну»[18].

И тут я все понял. И, повернувшись к людям, вскричал:

– Неужели нет среди вас ни мужчины, ни жен-шины, у кого были бы целы глаза и руки?

– Нет, – сказали они. – Ни один не избег сей участи, кроме тех, кто еще слишком мал, чтобы читать слова Писания и соблюдать заповеди.

Мы вышли из храма, и я немедля покинул Благословенный Город, потому что в мои лета я уже был умудрен грамоте.

 

Ночь и безумец

– Я похож на тебя, Ночь, темная и нагая; я иду пылающей тропою, что вьется над моими снами наяву, и там, где моя нога касается земли, вздымается исполинский дуб.

– Нет, Безумец, ты не похож на меня, ибо все еще оглядываешься назад, желая увидеть, велик ли след, что ты оставил на песке.

– Я похож на тебя, Ночь, безмолвная и непроглядная; и в сердце моего одиночества в родах лежит Богиня; и в нарождающемся Небеса соприкасаются с Адом.

– Нет, Безумец, ты не похож на меня, ибо ты еще страшишься боли и песнь бездны повергает тебя в ужас.

– Я похож на тебя, Ночь, неистовая и ужасная, ибо слух мой полнится стенаниями покоренных народов и горестными вздохами по запустелым землям.

– Нет, Безумец, ты не похож на меня, ибо все еще мнишь товарищем свое меньшее «Я», а со своим чудовищным «Я» не можешь подружиться.

– Я похож на тебя, Ночь, жестокая и страшная; вот и отсветы горящих на море кораблей мерцают на моей груди, и губы мои омочены в крови убитых воинов.

– Нет, Безумец, ты не похож на меня, ибо все еще тоскуешь по родственному духу и не стал еще законом над самим собою.

Безумец

– Я похож на тебя, Ночь, веселая и ликующая, ибо живущий под моей сенью ныне пьян молодым вином и идущая мне вслед грешит с радостью.

– Нет, Безумец, ты не похож на меня, ибо душа твоя повита семижды сложенной пеленой, и ты не держишь сердце свое в своей руке.

– Я похож на тебя, Ночь, терпеливая и страстная, ибо в моей груди тысяча мертвых любовников покоятся в саванах из увядших поцелуев.

– Вот как, неужели ты похож на меня, Безумец? Похож на меня? И можешь оседлать бурю, словно коня, и крепко сжимать молнию, словно меч?

– Похож на тебя, Ночь, на тебя, всесильная и величественная, и мой престол покоится на груде павших Богов; и передо мной тоже проходят дни и целуют край моих одежд, но глаз на меня никогда не подымают.

– Неужели ты похож на меня, дитя моего темнейшего сердца? И мыслишь моими неукротимыми мыслями, и говоришь на моем безмерном языке?

– Да, мы близнецы, о Ночь, брат и сестра, ибо ты приоткрываешь пространство, а я открываю свою душу.

 

Лица

Я видел лицо – тысяча выражений играли на нем, и другое лицо, которое, словно литое, хранило одно-единственное, застывшее на нем выражение.

Я видел лицо, сквозь маску которого проступало таимое под нею уродство, и другое – лишь сняв с него маску, можно было разглядеть, сколь оно прекрасно.

Я видел старое лицо, сквозь морщины которого проглядывало ничто, и другое, нежное, в чертах которого запечатлелось все.

Я читаю по лицам и прозреваю подлинность, сокрытую в их глубине, потому что смотрю сквозь пелену, сотканную собственными глазами.

 

Величайшее море

Мы с моей душой отправились искупаться в великом море. Выйдя на берег, мы решили приискать скрытый от чужих взоров уединенный уголок.

Дорогой мы встретили человека, сидевшего на сером утесе, который доставал соль из мешка и по щепотке бросал ее в море.

– Это пессимист, – сказала мне душа. – Мы не станем здесь купаться. Поищем другое место.

Мы двинулись дальше и дошли до небольшой бухты, где увидели человека, стоявшего на белом утесе. В руках у него был ларец, украшенный драгоценными каменьями, из которого он доставал кусочки сахара и бросал в море.

– Это оптимист, – заметила душа. – Он тоже не должен видеть нас голыми.

Мы пошли дальше и на отмели увидели человека, который подбирал дохлых рыб и бережно опускал их в воду.

– Не будем купаться на глазах у него, – сказала мне душа. – Он филантроп.

И мы прошли мимо.

Чуть дальше мы увидели человека, обводившего контур своей тени на песке. Высокая волна смывала рисунок. Но он без устали продолжал свое занятие.

– Он мистик, – вымолвила душа. – Оставим его. И мы шли дальше по взморью, пока не увидели человека, который, укрывшись в прибрежной пещере, собирал пену и наполнял ею алавастровую чашу.

– Это идеалист, – шепнула мне душа. – Уж он-то никак не должен видеть нашей наготы!

И мы отправились дальше. Вдруг мы услышали чей-то крик: «Вот море. Вот глубокое море. Вот неоглядное могучее море!»

Когда же мы вышли к тому месту, откуда доносился голос, нашим глазам предстал человек, стоявший к морю спиною, который, приложив к уху раковину, вслушивался в ее глухой гул.

– Пойдем дальше, – предложила мне душа. – Он реалист – тот, что поворачивается спиною к целому, которого ему не объять, и пробавляется какой-нибудь частицей.

И опять нам пришлось пуститься в путь. На покрытом водорослями берегу среди скал мы приметили человека, который лежал, зарывшись в песок с головой. И тут я сказал моей душе:

– Вот где мы можем искупаться – уж он-то нас не увидит.

– Нет! Ни за что! – воскликнула душа. – Ведь он из них самый зловредный. Это же святоша.

И великая грусть легла на лицо моей души и проникла в ее голос.

– Уйдем отсюда, – промолвила она. – Здесь нам все равно не найти уединенного, укромного места для купания. Я не хочу, чтобы этот ветер развевал мои золотистые волосы, чтобы струи этого воздуха коснулись моей белой груди, и не позволю солнечному свету обнажить мою святую наготу.

И мы покинули те берега и отправились на поиски Величайшего Моря.

 

Распятый

– Распните меня! – молил я людей.

– Зачем нам брать грех на душу? – возразили они мне.

– Что, как не распятие безумцев, поможет вам возвыситься? – сказал я.

Они вняли моим словам и распяли меня. И это дало мне покой.

И вот, когда я висел между землею и небом, они подняли головы и посмотрели на меня. И возвысились, ибо никогда прежде не подымали головы.

Вдруг из толпы раздался чей-то голос:

– Какую вину ты хочешь искупить?

– Ради чего приносишь себя в жертву? – допытывался другой.

– Не льстишь ли ты себя надеждой такой ценою приобресть мирскую славу? – спросил третий. Тут четвертый воскликнул:

– Смотрите-ка, он улыбается! Возможно ли, чтоб он простил такую боль?

И я ответил всем им:

– Пусть только одно останется в вашей памяти – что я улыбался. Я не искупаю вину, не жертвую собой, не ищу славы; и мне нечего прощать. Меня томила жажда, и я молил вас дать мне моей крови, чтобы напиться. Ибо что еще может утолить жажду безумца, как не его собственная кровь? Я немотствовал и просил, чтобы вы рани ли меня, и раны те стали мне устами. Я был в узилище ваших дней и ночей и искал врата в безмерно большие дни и ночи.

И теперь я ухожу, как ушли доселе распятые. Но не думайте, что распятие истощает наши силы. Ибо нас должны распинать все большие и большие люди между все более великими землями и великими небесами.

 

Астроном

В тени храма мы с другом увидели сидевшего в одиночестве слепца.

– Вот мудрейший человек в нашей стране, – сказал мне друг.

Простившись с ним, я подошел к слепцу и приветствовал его. Мы разговорились и немного погодя я спросил:

– Прости мне мой вопрос, с коих пор ты перестал видеть?

– Я родился слепым, – промолвил он.

– И какую же тропу мудрости ты избрал? – поинтересовался я.

– Я астроном, – ответил слепец и, приложив руку к груди, добавил: – Вот за этими солнцами, лунами и звездами я наблюдаю!

 

Сказал травяной стебель

Сказал травяной стебель осеннему листу:

– Ты так шумишь, когда падаешь! Ведь ты все мои зимние сны разгонишь.

Лист возмутился и сказал:

– Ах ты, презренное ничтожество! Безголосая брюзга! Ты не жил в вышине – где тебе знать, как звучит песня.

После этих слов осенний лист опустился на землю и заснул. Наступившая весна разбудила его – но теперь он уже был травяным стеблем.

А когда пришла осень и стала навевать на него зимний сон, а в воздухе над ним закружилась облетающая листва, он пробормотал:

– Ох уж эти осенние листья! Ну и шуму от них! Они разгонят все мои зимние сны.

 

Глаз

Однажды Глаз сказал:

– За этими долинами я вижу гору в синеватой дымке тумана. До чего же она красива!

Его слова долетели до Уха, которое напрягло свой слух, а потом удивленно спросило:

– Где же тут гора? Что-то ее не слыхать.

– Я все пытаюсь нащупать ее или хотя бы дотронуться до нее, да все напрасно – ничего похожего на гору не нахожу, – промолвила Рука.

– Никакой горы здесь нет, я не слышу ее запаха, – изрек Нос.

Тут Глаз посмотрел в другую сторону, и все разом заговорили о чудном наваждении, примерещившемся ему, и сошлись на том, что с Глазом творится что-то неладное.

 

Два ученых мужа

Некогда в древнем городе Афкяре[19] жили два ученых мужа, каждый из которых ненавидел учение другого и старался всячески принизить его. Ибо один отрицал существование Богов, другой же в них верил.

Однажды они повстречались на рыночной площади и, окруженные толпой своих почитателей, затеяли спор касательно того, есть Боги или нет их. После долгих препирательств они разошлись.

В тот вечер неверующий отправился в храм и, простершись пред алтарем, молил Богов простить его нечестивое прошлое.

А в тот же час другой ученый муж, чтивший Богов, сжег свои священные книги, ибо сделался неверующим.

 

Когда родилась моя печаль

Когда родилась моя Печаль, я заботливо выхаживал ее и оберегал с нежностью и любовью.

Моя Печаль росла, как и все живое, росла сильная, прекрасная, исполненная прелести и очарования.

И мы с Печалью любили друг друга и любили окружавший нас мир, потому что у Печали было доброе сердце и мое рядом с нею становилось добрее.

Когда мы с Печалью разговаривали, наши дни обретали крылья и сновидения обвивали наши ночи, потому что Печаль говорила ярким языком и мой язык становился рядом с нею ярче.

Когда мы с Печалью пели, соседи садились у окон послушать нас, потому что наши песни были глубокими, как море, и их мелодии были полны причудливых воспоминаний.

Когда мы шли вместе с Печалью, люди провожали нас нежным взглядом и шептали вслед самые ласковые слова. А иной раз посматривали на нас завистливыми глазами, потому что Печаль была благородна и я гордился ею.

Но моя Печаль умерла, как умирает все живое, и оставила меня наедине с моими мыслями и раздумьями. И теперь, когда я говорю, слова свинцом падают с губ. Когда я пою, соседи не хотят слушать моих песен. Когда иду по улице, никто даже не взглянет на меня. И только во сне я слышу, как кто-то сочувственно говорит:

– Глядите, вот лежит человек, чья Печаль умерла.

 

...А когда родилась моя радость

А когда родилась моя Радость, я взял ее на руки и, взойдя на кровлю дома, вскричал:

– Приходите, соседи, посмотрите, что за Радость сегодня родилась у меня! Приходите, люди добрые, поглядите, как она беззаботно веселится и смеется под солнцем!

Но, к моему великому изумлению, ни один из соседей не пожелал посмотреть на мою Радость.

Семь месяцев подряд каждый день я всходил на кровлю дома и возвещал рождение Радости, однако никто не внимал моим словам. Так мы и жили, я и Радость, в полном одиночестве, и никому не было до нас дела.

И вот лицо Радости сделалось бледным и печальным, потому что ничье другое сердце, кроме моего, не восторгалось ее очарованием и ничьи другие губы не касались поцелуем ее губ.

И вот Радость моя умерла – не вынесла одиночества.

И теперь я лишь тогда вспоминаю умершую Радость, когда вспоминаю умершую Печаль. Но память – это осенний лист, который, прошелестев на ветру, умолкает навсегда.

 

«Совершенный мир»

Бог затерянных душ! Ты, затерянный среди Богов, внемли мне!

Милостивая Судьба, хранящая нас, безумных странствующих духов, внемли мне!

Я, несовершеннейший, живу среди племени совершенных.

Я, человеческий хаос, туманность смешавшихся стихий, движусь среди конечных миров – людей с их непреложными законами и строгим порядком, с их приведенными в стройные системы мыслями, упорядоченными мечтаниями, с их исчисленными и выверенными представлениями.

Мой боже, их добродетели отмерены, их пороки взвешены и даже все то бессчетное, что проходит в мглистых сумерках между пороком и добродетелью, – все это описано и учтено.

Дни и ночи делятся у них на доли, четко определяющие их поступки, и подчиняются безукоризненно точным правилам:

Есть, пить, прикрывать наготу, а затем, в должный срок, испытывать усталость.

Трудиться, играть, петь, плясать, а затем, в урочное время, ложиться и недвижно лежать.

Мыслить так-то, чувствовать столько-то, а затем, с восходом некой звезды, переставать мыслить и чувствовать.

Обирать ближнего с улыбкой и щедрой рукой рассыпать дары, льстить с тонким расчетом, хитро обвинять, разъедать словами чью-нибудь душу, жечь дыханием чье-то тело, а затем, вечером, покончив со всеми делами, умыть руки.

Любить, как велит заведенный искони порядок; судить о лучшем, что есть в другом, с предвзятостью; подобающим образом поклоняться Богам; ловко расстраивать бесовские козни, а после начисто забыть обо всем, словно память помертвела.

Предаваться мечтаниям, когда к тому есть повод; сосредоточенно погружаться в раздумья; безмятежно наслаждаться счастьем; страдать с достоинством, а затем осушить чашу до капли в надежде, что завтрашний день наполнит ее вновь.

Все это, о Боже, замыслено намеренно, произведено на свет обдуманно, взлелеяно со тщанием, подчиняется всем правилам, направляется разумом, а затем умерщвляется и погребается по велению обычая. И даже скрывающие их немые могильные холмы, что разбросаны по дну человеческой души, все помечены и сочтены.

Вот он, идеальный мир, мир высочайшего совершенства, мир невиданных чудес, самый спелый плод в Божием саду, учительная мысль Вселенной.

Только для чего здесь я, Боже, я – незрелое семя неосуществленной страсти, обезумевшая буря, что не ищет ни востока, ни запада, сбившийся с пути осколок сгоревшего светила?[20]

Для чего здесь я, о Бог затерянных душ, сам затерянный среди Богов?

 

Из книги

Ты сам свой собственный предтеча, и башни, возведенные тобою, – лишь основание твоего исполинского «Я». И это «Я» также сделается основанием.

И я свой собственный предтеча: ведь та долгая тень, что простирается предо мной на рассвете, к полудню неминуемо свернется под моими стопами. Пусть другой рассвет положит новую тень впереди меня – в новый полдень и она свернется.

Всегда мы были предтечами самих себя и всегда пребудем ими. И все, что мы собрали и соберем, явится лишь семенами для полей, еще не вспаханных. Мы и поля и пахари, и собирающие и собранные.

Когда ты пребывал вожделением, блуждавшим в тумане, я тоже пребывал там, блуждавшим вожделением. Но вот отыскали мы друг друга – и сны родились из пыла нашего. И были сны временем без границ, и были сны пространством без меры.

И когда ты пребывал молчальным словом на трепетных устах Жизни, я тоже пребывал там, другим молчальным словом. Но вот Жизнь произнесла нас – и мы пустились по годам, трепещущие от воспоминаний о вчера и от страстного влечения к завтра: ибо минувший день был смертью побежденной, а день грядущий – взыскуемым рожденьем.

И теперь мы в руках Бога. Ты солнце в его правой руке, а я– земля в его левой руке. И все же в тебе, озаряющем, не больше озарения, чем во мне, озаряемом.

И мы – солнце и земля – только начало величайшего солнца и величайшей земли. И всегда пребудем мы началом.

Ты сам свой собственный предтеча, ты тот путник, что проходит мимо ворот моего сада.

И я свой собственный предтеча, хотя сижу под сенью дерев и кажусь недвижимым.

 

Блаженный

Как-то из пустыни в великий город Шарию[22] пришел один странник, у которого только и было что одеяние да посох в руках.

Проходя по улицам Шарии, он изумленно и благоговейно взирал на храмы, башни и дворцы этого необыкновенно красивого города. И много раз он заговаривал с прохожими, расспрашивая их об увиденном, однако ни они, ни он не понимали языка друг друга.

В полдень он остановился перед величественным зданием, сложенным из желтого мрамора. Люди входили в него и выходили совершенно беспрепятственно.

«Должно быть, это святилище», – подумал пришелец и тоже вошел туда. Но каково же было его удивление, когда он очутился в великолепной зале, где за столами сидело множество мужчин и женщин. Они ели, пили и слушали музыкантов.

– Нет, – сказал себе пришелец, – что-то непохожи они на молящихся. Это, верно, пиршество, которое устраивает царевич в честь какого-нибудь знаменательного события.

В это мгновение один человек, принятый странником за царского раба, подошел к нему и пригласил к столу. И ему подали мясо, и вино, и самые изысканные сладости.

Насытившись, он встал, собираясь уйти. У двери его остановил рослый мужчина в пышных одеждах.

«Верно, это сам царевич», – сказал в своем сердце пришелец и, поклонившись, возблагодарил его.

В ответ рослый мужчина сказал на языке своего города:

– Господин, ты не заплатил за угощение.

А тот не понял его слов и вновь сердечно поблагодарил. Рослый мужчина сперва озадачился, однако, вглядевшись пристальнее и смекнув по убогой одежде чужестранца, что тому просто нечем заплатить за еду, хлопнул в ладоши и громко позвал. На его зов тотчас явились четверо стражников. Они выслушали приказ и взяли странника под стражу, став по двое с каждой стороны от него. Тот отметил про себя, как они разодеты и как чинно держатся, что привело его в восхищение.

«Верно, это знатные особы», – заключил он.

Все вместе они проследовали к зданию суда и вошли в него. Там, увидев перед собой почтенного мужа с волнистой бородой, в роскошной мантии восседавшего на троне, странник подумал, что предстал перед царем, и чести такой возрадовался.

Когда стражники доложили судье, которым на самом деле был сей почтенный муж, в чем обвиняется доставленный, судья назначил двух присяжных, дабы один из них представлял обвинение, а другой – защиту. И те, поочередно вставая со своих мест, привели каждый свои доводы. А пришелец решил, что слышит приветственные речи, и сердце его преисполнилось благодарности к царю и царевичу за все для него содеянное.

Затем был вынесен приговор, согласно которому следовало повесить на шею чужестранца табличку с указанием его вины, а самого его верхом на неоседланной лошади провезти по городу, с трубачом и барабанщиком впереди. И приговор был тотчас же приведен в исполнение.

Когда осужденный верхом на лошади проезжал по городу, то на громкий шум, производимый шедшими впереди трубачом и барабанщиком, сбежались горожане и, увидев чужестранца, все как один подняли его на смех, а дети стайками бросились бежать за ним по улицам. И безмерным восторгом наполнилось сердце странника, и глаза его сияли, ибо он думал, что табличка у него на шее – знак царской милости, а шествие устроено в его честь.

Вдруг он увидел в толпе человека, который, как и он, пришел сюда из пустыни. Его сердце преисполнилось радости, и он громко выкрикнул:

– Эй, друг! Где это мы очутились с тобою? Что это за вожделенный град? Что за щедрый народ здесь живет? В своих дворцах они чествуют случайного гостя, их царевичи у себя принимают его, их царь вешает знак отличия ему на грудь и являет ему все радушие города, поистине, сошедшего с небес!

Но тот, что тоже пришел из пустыни, ничего не сказал в ответ. Он только улыбнулся, слегка кивнув головой. А шествие проследовало дальше.

И лицо странника было высоко поднято, и в глазах его сиял свет.

 

Царь-отшельник

Мне поведали, что в лесу среди гор живет в уединении молодой мужчина, который когда-то был царем обширной страны за пределами Двуречья. Рассказали также, что по собственной воле оставил он трон и землю своей славы и поселился в диком краю.

«Я разыщу этого человека и узнаю его сокровенную тайну, – решил я, – ибо тот, кто отказывается от царской власти, более велик, нежели сама эта власть».

В тот же день я отправился в лес, ставший ему пристанищем. И я нашел его сидящим под белым кипарисом с посохом в руке, словно то был скипетр. И я приветствовал его так, как если бы предо мной был царь.

Он повернулся ко мне и кротко молвил:

Что привело тебя в этот лес, исполненный тиши и покоя? Ищешь ли ты под сенью зелени свое потерянное «Я» или в сумерках держишь путь к себе домой?

– Я искал лишь тебя, – отвечал я. – Искал, чтобы узнать о причинах, побудивших тебя предпочесть лес царству.

– История моя коротка, – сказал он, – просто я внезапно прозрел. Случилось это так: сидел я как-то во дворце у окна, выходившего в сад, где прогуливались мой придворный советник и чужеземный посланник. Когда они приблизились к окну, я услышал, как советник говорит о себе следующее: «Я во всем похож на царя; я жаден до крепкого вина и падок до всяческих азартных игр. И у меня, как и у владыки моего, – грозный нрав». После этих слов они скрылись среди деревьев. Однако вскоре воротились, и на сей раз придворный советник говорил уже обо мне: «Владыка мой, царь, во всем похож на меня: такой же искусный стрелок, так же, как я, любит музыку и совершает омовение трижды на дню».

Помедлив мгновенье, молодой человек добавил:

– На исходе того же дня я покинул дворец, взяв с собой только свое платье; ибо не пожелал дальше повелевать теми, кто присваивает себе мои пороки, а мне приписывает свои добродетели.

– Право, диву даюсь, – сказал я, – что за странная история!

– Ничуть, мой друг, – возразил он, – ты постучался в ворота моего молчания и воспринял только сущий пустяк. Ибо кто не предпочел бы царству – лес, где непрестанно поют и пляшут времена года? Многие отдали царство за меньшее, чем уединение и сладостный союз с одиночеством. Неисчислимы орлы, что спускаются с поднебесья жить вместе с кротами, дабы проникнуть в тайны земли. Есть такие, кто отказывается от царства мечтаний, дабы не казаться далеким от того, кто не умеет мечтать. А также и такие, кто отказывается от царства наготы и прикрывает свои души, дабы не устыдить других видом неприкрытой правды и обнаженной красоты. И все же величайший из всех них тот, кто отрекается от царства скорби, дабы не выглядеть надменным и тщеславным.

Затем он поднялся, опершись о посох, и сказал:

– Ступай теперь в большой город, сядь у его ворот и следи за всеми, кто входит в них и вы ходит обратно. Увидишь, встретится тебе и тот, кто, хотя родился царем, пребывает без царства; и тот, кто, хотя подневолен во плоти, властителен в духе – хотя ни ему, ни подданным его это невдомек; а также и тот, кто, хотя и кажется, что властвует, в действительности раб своих собственных рабов.

С этими словами он улыбнулся мне, и тысячью зорь осветились его уста. Затем он повернулся и ушел в глубь леса.

А я, как он мне наказывал, воротился в город и, сев у ворот, стал наблюдать за прохожими. И с того дня во множестве я видел царей, чьи тени скользили по мне, и ничтожны числом были подданные, по которым скользила моя тень.

 

Дочь льва

Четверо рабов обмахивали опахалами старую царицу, которая забылась сном на троне и похрапывала. А на монарших коленях растянулся кот, мурлыкая и лениво щурясь на рабов.

Один раб завел такой разговор:

– Ох и безобразна эта старуха во сне! Гляньте, губы ее отвисли, а дышит она так, будто дьявол душит ее.

Тогда кот, мурлыча, молвил:

– Она и наполовину не так безобразна в сне своем, как вы в своем бодрствующем рабстве.

– Сон, вроде бы, должен был разгладить ее морщины, вместо того чтобы углубить их, – заметил другой раб. – Верно, снится ей нечто жуткое.

– Вот бы и вам дать волю спать и лицезреть во сне свою свободу, – промурлыкал кот.

– Может, ей привиделось шествие всех тех, кого она обрекла на смерть, – предположил третий раб.

А кот промурлыкал:

– Ей-ей, она видит шествие предков ваших и ваших потомков.

– Конечно, болтать о ней легко, – сказал четвертый раб, – но от этого мне ничуть не легче стоять и обмахивать ее.

– И на том свете вам суждено ее обмахивать, ибо что на земле, то и на Небесах, – промурлыкал кот.

Тут во сне старая царица уронила голову на грудь, и ее корона упала на пол.

– Это дурной знак, – сказал один из рабов. А кот промурлыкал:

– Дурной знак для одного – добрый знак для другого.

– А вдруг она проснется и увидит, что корона на полу! – испугался второй раб. – Тогда наверняка она предаст нас смерти.

– Каждодневно, от самого вашего рождения она предает вас смерти, а вам и невдомек, – промурлыкал кот.

– Да, она предаст нас смерти и назовет это жертвоприношением Богам, – подтвердил третий раб.

А кот промурлыкал:

– Только слабых приносят в жертву Богам. Четвертый раб оборвал их разговор, бережно

поднял корону и вновь возложил ее на голову старой царицы, не потревожив ее сна. А кот промурлыкал:

– Только раб вновь водружает упавшую корону. Вскоре старая царица пробудилась и, зевнув, огляделась. А затем сказала:

– Кажется мне, я задремала, и привиделись мне четыре гусеницы на стволе древнего дуба, за которыми гнался скорпион. Не по душе мне этот сон.

Затем она закрыла глаза и уснула. И снова раздался храп. И четверо рабов продолжали обмахивать ее опахалами.

А кот промурлыкал:

– Обмахивайте, обмахивайте ее, тупицы! Вы раздуваете не что иное, как огонь, пожирающий вас.

 

Тирания

Вот что поет Змея, стерегущая семь пещер у моря:

– Мой суженый примчится на гребнях волн. Наполнит страхом землю его громоподобный рев, а пламя, вырывающееся из его ноздрей, охватит пожаром небо. С затмением луны мы станем мужем и женою, а с затменьем солнца я рожу на свет святого Георгия[23], который умертвит меня.

Вот что поет Змея, стерегущая семь пещер у моря.

 

Святой

Как-то в юности мне довелось посетить одного святого старца в уединенной роще за холмами. Мы беседовали о природе добродетели, когда заметили разбойника, с трудом взбиравшегося по хребту.

Достигнув рощи, тот пал перед старцем на колени и сказал:

– О святой человек, облегчи мне душу. Мои грехи тяготят меня.

– И мои грехи меня тяготят, – молвил святой.

– Но я вор и грабитель, – сказал разбойник.

– И я вор и грабитель, – отвечал святой.

– Но я убийца! – воскликнул разбойник. – И в ушах моих вопли множества людей, чью кровь я пролил.

– И я убийца, – отвечал святой, – и мои уши полнятся воплями тех, кого я умертвил.

– Я совершил несметное число преступлений, – не унимался разбойник.

– И моим преступлениям нет числа, – отвечал святой.

Тут разбойник поднялся с колен и пристально посмотрел на старца, и было некое недоумение в его взгляде.

Когда он оставил нас и вприпрыжку сбежал с холма, я повернулся к святому и спросил:

– К чему ты обвинял себя в преступлениях, которые не совершал? Разве не видишь, что человек этот ушел, больше в тебя не веря?

И ответил святой:

– Это правда, он больше не верит в меня. Но зато он ушел премного утешенный.

И тут донеслась до нас песня, которую вдали распевал разбойник и отзвуки которой наполнили долину радостью.

 

Плутократ

Как-то в моих странствиях я увидел на одном острове чудовище с человечьей головой и железными копытами, которое, не переставая, ело от земли и пило от моря. Я долго наблюдал за ним. Затем приблизился и сказал:

Тебе все мало; неужели ты никак не насытишься и не утолишь свою жажду?

И сказало чудовище в ответ:

– Да, я уже насытился, более того, уморился от еды и питья. Однако завтра земли для еды и моря для питья может уже не оказаться – вот этого-то я и боюсь.

 

Вящее «Я»

Вот что произошло однажды.

После коронации Нуфсибааль, царь Библоса[24], удалился в свою опочивальню – тот самый чертог, что возвели для него три горных отшельника-чародея.

Он снял корону и царское одеяние и остановился посреди опочивальни, размышляя о себе, теперь уже всемогущем правителе Библоса.

Внезапно он обернулся и увидел, как из серебряного зеркал, подаренного ему матерью, выходит нагой человек.

– Чего тебе? – воскликнул пораженный царь.

– Ничего, – ответил нагой человек. – Скажи лишь, почему венчали тебя на царство?

– Потому что я благороднейший человек в стране, – дал ответ царь.

Тогда нагой человек молвил:

– Будь ты еще благороднее, не стал бы царем.

– Меня короновали, – заявил царь, – ибо я самый могущественный человек в стране.

– Будь ты еще более могущественным, – молвил нагой человек, – не стал бы царем.

– Меня венчали на царство, ибо я мудрейший человек, – изрек тогда царь.

А нагой молвил:

– Будь ты еще мудрее, не польстился бы на престол.

Повалился тогда царь наземь и горько зарыдал. Нагой человек посмотрел на него, поднял корону, заботливо возложил ее на поникшую голову царя и, не отрывая от него участливого взора, вошел в зеркало.

Поднявшись, царь сразу же посмотрел в зеркало. И не увидел там ничего, кроме себя – увенчанного короной.

 

Критики

На дорогу опускалась ночь, когда один всадник, державший путь к морю, остановился у постоялого двора. Он спешился и, доверяя людям и полагаясь на темноту – подобно всякому, кто верхом добирается до моря, – привязал лошадь к дереву перед входом и вошел.

В полночь, когда все спали, явился вор и украл лошадь путешественника.

Проснувшись утром, тот обнаружил пропажу и глубоко опечалился – оттого что нет у него лошади и что кто-то решился в сердце своем на воровство.

Тут обступили его другие постояльцы и принялись судачить.

– Что за глупость с твоей стороны – привязать лошадь за воротами конюшни, – заявил один из них.

– Даже не стреножив ее – а это еще большая глупость, – добавил другой.

– Надо быть круглым дураком, чтобы до моря добираться верхом, – сказал третий.

– Только ленивец да тихоход ездит верхом, – заявил четвертый.

Тут изумленный путешественник вскричал:

– Друзья мои, раз лошадь у меня украли, вы кинулись наперебой отмечать мои промахи и недостатки. Однако странно: ни слова упрека не нашлось у вас для вора!

 

Поэты

Четверо поэтов сидели вкруг стола, на котором стояла чаша с пуншем.

– Мнится мне, – изрек один, – я вижу своим третьим оком, как аромат этого вина парит в пространстве, подобно птичьей стае над неким волшебным лесом.

– А я своим внутренним ухом слышу пение тех призрачных птиц, – промолвил, подняв голову, другой. – И напев пленяет мое сердце – так белая роза заточает пчелку в свои лепестки.

– Я притрагиваюсь к этим птицам своей рукою, – произнес третий, воздев руку и закрыв глаза. – Я чувствую, как их крылья, словно дыхание спящей феи, касаются моих пальцев.

Тогда встал четвертый и, подняв чашу, сказал:

– Увы, друзья! Видно, притупились у меня и зрение, и слух, и осязание. Ни увидеть аромат этого вина, ни услышать его песнь, ни ощутить, как трепещут его крылья, я не в силах. Я только и различаю, что само вино. Посему я должен теперь его выпить – оно обострит мои чувства и поднимет меня до ваших блаженных высот.

И, приникнув к чаше губами, он выпил все ее содержимое до последней капли.

Три поэта, разинув рты, в ошеломлении уставились на него, и во взгляде их была жгучая – вовсе не лирическая – злоба.

 

Флюгер

Сказал флюгер ветру:

– До чего ж ты настырный и нудный! Разве не можешь не метаться вечно из стороны в сторону, а дуть мне прямо в лицо? Ты нарушаешь мое богоданное постоянство.

Ничего не сказал в ответ ветер – лишь рассмеялся в пространстве.

 

Царь Арадуса

Однажды старейшины города Арадуса[25] явились к царю с просьбой издать указ, запрещающий народу употребление вина и прочих хмельных напитков в пределах их города.

Царь же повернулся к ним спиной и со смехом удалился.

Старейшины вышли от царя обескураженные.

У дворцовых ворот они повстречали главного придворного советника. Тот заметил, что они расстроены, и догадался, в чем дело.

И тогда он сказал:

– Как жаль, друзья мои! Застань вы государя пьяным, он бы непременно удовлетворил вашу просьбу.

 

Из глубины моего сердца

Из глубины моего сердца поднялась птица и полетела в небо.

Все выше и выше она взмывала, но при этом становилась все больше и больше.

Сперва была с ласточку, потом с жаворонка, потом с орла, потом величиною с весеннее облако и наконец она уже застила собою все звездное небо.

Из глубины моего сердца в небеса взмывала птица, разрастаясь в полете. И все же сердца моего она не покидала.

О моя вера, мое неприрученное знание, как воспарить мне к твоей высоте, чтобы с нее увидеть сверхличие человека, начертанное на небесах?

Как обратить мне в туман это море во мне, чтобы унестись за тобою в безмерное пространство?

Как может заточенный в стенах храма узреть его золотые купола?

Как простереть сердцевину плода, да так, чтобы она объяла собою и сам плод?

О моя вера, я в цепях сижу за этими засовами из серебра и эбенового дерева и не могу лететь за тобою.

И лишь одним пребуду я утешен: пусть в небеса подымаешься ты из моего сердца – именно оно заключает тебя.

 

Династии

Царица Ишаны[26] мучилась в родах, и царь с вельможами, затаив дыхание, с тревогой ожидали исхода в огромном зале Крылатых Быков.

На склоне дня во дворец явился запыхавшийся гонец, пал ниц перед царем и сказал:

– Я принес радостную весть владыке моему царю и царству, и рабам царя. Михраб Жестокий, твой заклятый враг, царь Бетруна[27], – умер.

Как услыхали это царь с вельможами, разом поднялись и возликовали: ведь могущественный Михраб, проживи он дольше, непременно захватил бы Ишану и увел ее жителей в полон.

Тут в зал Крылатых Быков в сопровождении царских повитух вошел придворный лекарь и, пав ниц перед царем, сказал:

– Владыка мой царь будет жить вечно, и в бесчисленных поколениях будет он править народом Ишаны. Ибо у тебя, о царь, в этот самый час родился сын, твой будущий наследник.

И опьянилась тогда радостью душа царя: ведь и смерть врага, и рождение сына, утвердившее царское родословие, пришлось на одно время.

Жил в ту пору в городе Ишане один человек, обладавший истинно пророческим даром. Был он молод и смел духом. И вот той самой ночью царь распорядился привести к нему этого человека и, когда тот предстал перед ним, повелел:

– Пророчествуй и открой, что станется в будущем с моим сыном, который родился в сей день, дабы наследовать царство.

– Слушай же, о царь, – отвечал без колебаний прорицатель. – Я предреку будущее твоему новорожденному сыну. Душа врага твоего, царя Михраба, умершего вчера вечером, лишь день витала в воздушных токах. Затем она отыскала для себя тело, чтобы вселиться в него. И это ее обиталище

– тело младенца, рожденного тебе только что.

Царь от таких слов пришел в ярость и своим мечом поразил прорицателя.

И по сей день мудрецы Ишаны тайком перешептываются между собою:

– Уж это точно... Еще в старину говаривали, что Ишаной правит враг!

 

Знание и полузнание

На бревне, приставшем к речному берегу, сидели четыре лягушки. Внезапно бревно подхватило течением и стало медленно сносить вниз по реке. У лягушек дух занялся от восторга: ведь никогда еще они не пускались в плаванье.

– Право, не надивлюсь я на это бревно, – сказала наконец одна из них. – Оно движется, словно живое. Прежде и слыхом не слыхивали о таких бревнах.

– Да нет, подружка, – возразила другая, – бревно это самое обыкновенное, и ничуть оно не движется. То река несет свои воды к морю, а вместе с ними и нас, и бревно.

– То, что движется, – не бревно и не река, – заявила третья. – Движение – в мышлении нашем. Ибо без мысли ничто не движется.

И принялись три лягушки между собой препираться, что же двигалось на самом деле. Спор становился все жарче, но спорщицы, как ни кричали, не могли прийти к согласию.

Тогда с просьбой рассудить их они обратились к четвертой лягушке, которая до сих пор внимательно их слушала, но хранила молчание.

И сказала четвертая лягушка:

– Каждая из вас по-своему права и никто не ошибается. Движение – и в бревне, и в воде, и в нашем мышлении.

Такие слова страшно рассердили трех лягушек: ни одна из них не могла и допустить, что не вполне права и что две другие не полностью неправы.

Затем случилась престранная вещь: три лягушки сговорились и четвертую – столкнули в воду.

 

«Сказал лист белоснежной бумаги...»

Сказал лист белоснежной бумаги:

– Чистым я сотворен и пребуду чистым вовеки. Пусть лучше меня сожгут и обратят в белесый пепел, чем я позволю чему-то темному или нечистому даже близко ко мне подойти, не то что прикоснуться!

Чернильница слышала, что говорила бумага, и в черном сердце своем смеялась над ней, однако приблизиться так и не посмела. Слышали ее и цветные карандаши, но подступить к ней тоже не отважились.

И остался белоснежный лист бумаги чистым и неиспорченным навсегда – чистым и неиспорченным – и пустым.

 

Ученый и поэт

Сказал змей жаворонку:

– Ты летаешь повсюду, однако не можешь заглянуть в те тайники земли, откуда в полном безмолвии изливается сок жизни.

– Да, ты знаешь премного, – откликнулся жаворонок. – И скажу больше: самих премудростей ты мудрее. Жаль только, летать не умеешь!

А змей, как будто и не слышал ничего, продолжал:

– Тайны глубин тебе недоступны, и до сокровищ подземного царства тебе не добраться. Не далее как вчера лежал я в рубиновой пещере. Она подобна сердцевине спелого граната, и даже самый тусклый луч света обращает ее в пламенеющую розу. Кто, кроме меня, может увидеть такие чудеса?

– Никто, – сказал жаворонок, – никто, кроме тебя, не может прикоснуться к хрустальной памяти времен, – жаль только, петь ты не умеешь!

– Я знаю растение, – продолжал змей, – корнем своим уходящее в самые недра земли, и тот, кто вкусит этого корня, станет прекраснее Астарты.

– Никому, – отвечал жаворонок, – никому, кроме тебя, не удавалось снять покров с таинственного замысла земли, – жаль только, летать ты не умеешь!

– Есть поток пурпурный, – продолжал змей, – бегущий под горою, и тот, кто напьется из него, станет бессмертным, как Боги. Да только ни птице, ни зверю того потока не сыскать.

– Если бы ты захотел, – сказал жаворонок, – ты бы тоже мог стать, как Боги, бессмертным, – жаль только, петь не умеешь!

– Я знаю заброшенный храм, возведенный позабытым народом великанов, – продолжал змей. – Изредка при луне я наведываюсь туда: тайны времени и пространства высечены на его стенах, и кто в них вчитается, поймет то, что выше всякого понимания.

– Воистину, если б ты пожелал, – сказал жаворонок, – то все знание о времени и пространстве смог бы опоясать своим гибким телом, – жаль только, не умеешь ты летать!

Тут змей не выдержал.

– Певун пустоголовый! – с ненавистью прошипел он и, повернувшись, уполз к себе в нору.

А жаворонок улетел, напевая:

– Жаль, мой мудрец, петь тебе не дано. Жаль, как жаль, что и летать ты не умеешь!

 

По ту сторону одиночества

По ту сторону моего одиночества есть другое одиночество, и для того, кто в нем пребывает, мое уединение – людная рыночная площадь, а мое молчание – гул волнующейся толпы.

Слишком я молод и слишком мятежен, чтобы отправиться на поиски этого высшего одиночества. Голоса здешней долины все еще пленяют мой слух, а тени ее преграждают мне путь, мешают расстаться с нею.

По ту сторону этих холмов раскинулась чародейная роща, и для того, кто в ней пребывает, мой покой – сущий ураган, а мое чародейство – призрак.

Слишком я молод и слишком необуздан, чтобы отправиться на поиски этой священной рощи. Мне не избавиться от вкуса крови во рту, а рука все еще сжимает лук и стрелы моих отцов – и это мешает мне уйти.

По ту сторону этого отягченного «Я» живет мое свободное «Я», и для него мои сны – ратное побоище в сумерках, а мои желания – хруст костей.

Слишком я молод и слишком принижен, чтобы быть своим свободным «Я».

Да и как мне этого добиться, пока не расправлюсь со своими отягченными «Я» или пока все люди не станут свободными?

Разве смогут мои листья с песней разнестись по ветру, покуда корни мои не иссохнут во тьме?

Разве может орел во мне воспарить навстречу солнцу, покуда мои птенцы не покинули гнезда, которое я сам, своим клювом для них построил?

 

Последняя стража

В половодье ночи, когда повеяло первым рассветным дуновением, Предтеча – тот, что зовет себя эхом гласа неслыханного, – покинул опочивальню и взошел на крышу своего дома.

Долго стоял он, глядя вниз на дремлющий город. Но вот он поднял голову, и, точно обступили его бессонные духи всех спавших, разомкнул уста, и заговорил:

– Друзья мои, и мои ближние, и вы, каждодневно проходящие мимо ворот моих, я хочу вам открыться во сне вашем, долиной сновидений ваших хочу пройти обнаженным и раскованным; ибо слишком беспечны вы в часы бодрствования и глухи ваши отягченные звуками уши.

Долго я любил вас и чрезмерно.

Я любил одного средь вас, как если б он был всеми, и всех, как если б вы были одним-единственным. И весною моего сердца я пел в ваших садах, и летом моего сердца я сторожил тока ваши.

Да, я любил вас всех, исполинов и карликов, прокаженных и помазанников, и того, кто ощупью бредет во тьме, и того, кто проводит свои дни в пляске среди гор.

Тебя, сильный, я возлюбил, хотя плоть моя еще хранит следы твоих железных копыт; и тебя, слабый, хотя ты иссушил мою веру и истощил мое терпение.

Тебя, богатый, я возлюбил, пусть горек был твой мед для уст моих; и тебя, бедный, хотя укором был ты моим пустым рукам.

Тебя, поэт с расстроенной лютней и слепыми пальцами, я возлюбил из снисходительности; как и тебя, ученый муж, извечно собирающий сгнившие саваны в земле горшечника[28].

И тебя я возлюбил, жрец, среди молчания вчерашнего дня вопрошающий о жребии моего завтра; и вас, почитатели Божеств, поклоняющиеся образам своих собственных желаний.

Тебя, жаждущая женщина, чья чаша всегда полна, я возлюбил, потому что понимаю тебя; тебя же, прислужница бессонных ночей, я возлюбил из сострадания.

Тебя, словоохотливый, я возлюбил, говоря: «У жизни достанет, что сказать»; и тебя, немой, я возлюбил, шепча себе: «Не говорит ли он в своем молчании то, что я с радостью услышал бы сказанным вслух?»

И вас, судья и критик, также возлюбил я; однако вы, когда увидели меня распятым, сказали: «Как мерно истекает он кровью и как прекрасен узор, который кровь оставляет на его белой коже».

Да, я возлюбил вас всех, старые и молодые, дуб и трепещущий тростник.

Но увы! Эта переполненность моего сердца и отвратила вас от меня. Вам по душе пить любовь из чаши, а не упиваться ею в речной стремнине. Ваш слух ласкает едва слышное любовное лепетанье, когда же любовь криком кричит, вы затыкаете уши.

И потому, что я возлюбил вас всех, вы сказали:

– Слишком мягко и уступчиво его сердце, и слишком призрачна его стезя. Это любовь обездоленного, подбирающего все до единой крошки, даже

когда пирует за царским столом. И это любовь слабодушного, ибо сильный любит только сильного.

И потому, что я возлюбил вас сверх меры, вы сказали:

– Это не иначе как любовь слепца, которому неведома ни красота одного, ни безобразие другого. Это любовь лишенного вкуса, пьющего уксус, точно это вино. И это любовь дерзкого и самонадеянного, ибо как может чужак стать нам матерью, и отцом, и сестрой, и братом?

Так говорили вы, но этого вам было мало. Ибо часто на рыночной площади вы указывали на меня пальцами и усмехались: «Вот идет человек без возраста, муж без возмужалости, в полдень забавляющийся играми с нашими детьми и на исходе дня сидящий с нашими старцами и прикидывающийся мудрым и проницательным».

И сказал я себе: «Больше прежнего я буду любить их. Да, еще больше. Я укрою мою любовь притворной ненавистью и под личиной жестокости упрячу нежность мою. Я надену железную маску, кольчугу, вооружусь – и только тогда взыщу их».

И вот я возложил тяжелую руку на ваши язвы и, как буря в ночи, прогрохотал в ушах ваших.

С крыши дома я провозгласил, что вы лицемеры, фарисеи, обманщики, пузыри земли[29], фальшивые и пустые.

Близоруких среди вас я проклял за нетвердый шаг, а тех, кто припадал к земле, я уподобил бездушным кротам.

Красноречивых я окрестил пустомелями, молчаливых – косноязычными, а простых и безыскусных назвал мертвецами, никогда не устающими умирать.

Домогающихся вселенского знания я осудил как оскорбителей святого духа, а тех, кто не алчет ничего, кроме духа, я назвал ловцами призраков, забрасывающими свои сети в мелководье и не уловляющими ничего, кроме собственных отражений.

Так своими устами я поносил вас, в то время как мое сердце, обливаясь кровью, называло вас нежными именами.

Это любовь, что рекла в самобичевании. Это полуубитая гордыня барахталась в пыли. Это моя жажда любви вашей бушевала на крыше дома, тогда как собственная любовь моя, в молчании преклонив колена, молила вас о прощении.

Но случилось чудо!

Именно моя личина открыла вам глаза и именно моя притворная ненависть пробудила ваши сердца.

И теперь вы любите меня.

Вы любите мечи, сражающие вас, и стрелы, метящие в грудь вашу. Ибо по душе вам быть попираемыми, и только тогда вы опьяняетесь, когда пьете от собственной крови.

Подобно мотылькам, ищущим в пламени свою погибель, вы ежедневно собираетесь в моем саду и, подняв лица, следите горящими глазами, как я раздираю ткань ваших дней. И вы переговариваетесь шепотом:

– Его взор осиян божественным светом. Он говорит, как древле пророки. Он совлекает покров с наших душ и отпирает наши сердца, и как орел, что знает лисьи тропы, он ведает пути наши.

Да, воистину мне ведомы ваши пути, но только как орлу – пути его птенцов. И я бы открыл вам мою тайну. Однако жажда вашей близости понуждает меня притворяться неприступным, а страх перед отливом любви вашей – сдерживать напор собственной любви.

Молвив это, Предтеча закрыл лицо руками и горько зарыдал. Ибо знал он в сердце своем, что любовь, униженная в своей наготе, выше любви, взыскующей торжества в личине. И он устыдился.

Но внезапно он поднял голову и, словно пробуждаясь ото сна, простер руки и изрек:

– Ночь минула, и когда на холмы явится стремительный рассвет, нам, детям ночи, суждено умереть. И из нашего праха подымится более могущественная любовь. И возликует она под солнцем и пребудет бессмертной!

 

Из книги

Рабство

Люди – рабы жизни, и сама жизнь – рабство, бесчестием и позором покрывающая их дни, слезами и кровью наполняющая их ночи.

Семь тысяч лет минуло с того дня, как я родился впервые, но до сих пор я видел лишь покорных рабов да закованных в цепи узников.

Я обошел всю землю, был на Востоке и на Западе. Я странствовал в тени Жизни и при ясном свете ее. Я был свидетелем того, как нации и народы выходили из пещер и воздвигали дворцы. Но до сих пор я видел только спины, согнувшиеся под тяжкой ношей, только руки в оковах да колени, преклоненные перед идолами.

Я шел за человеком от Вавилона до Парижа, от Ниневии до Нью-Йорка. И всюду видел на песке следы оков рядом со следами ног и слышал, как леса и долины вторят стенаниям поколений и веков.

Я видел дворцы, храмы науки и святые места. Я останавливался перед тронами, кафедрами и алтарями. И я видел, что везде рабочий человек – раб дельца, делец – раб воина, воин – раб правителя, правитель – раб жреца, жрец – раб идола, а идол этот вылеплен демонами из праха и водружен на гору человеческих черепов.

Я входил в дома богатых и сильных и в лачуги бедных и слабых. Я бывал в покоях, украшенных слоновой костью и золотом, и в хижинах, где обитали призраки отчаяния и ощущалось дыхание смерти. И я видел, как младенцы с молоком матери всасывают рабство, как мальчики одновременно учатся грамоте и покорности, как девочки надевают платья на подкладке из повиновения и смирения, как женщины спят на постелях послушания и безропотности.

С поколениями людей шел я от берегов Ганга к берегам Евфрата, к устью Нила, к Синайским горам, на площади Афин, к храмам Рима, узким улочкам Константинополя, кварталам Лондона. И я видел, что рядом со славой и величием всегда шествует рабство. Я видел, как юношей и девушек закалывают на алтарях и называют рабство Богом; как льют в честь рабства вина и благовония и называют его царем; как курят фимиам перед его изваяниями и называют его пророком; как преклоняют пред ним колени и называют его законом. Люди сражаются и убивают друг друга во имя рабства и называют это патриотизмом; они покорно склоняются перед ним, называя его земной тенью Бога; повинуясь его воле, они сжигают свои дома и селения и называют это равенством и братством; они отдают рабству все свои силы и время и называют это богатством и торговлей...

У рабства много имен, но сущность всегда одна, множество форм, но неизменное содержание. Рабство – извечная болезнь с разными признаками; дети получают ее от родителей вместе с дыханием жизни; века бросают ее семена в почву веков точно так же, как одно время года пожинает плоды другого.

Удивительные и странные виды рабства встречались мне на пути моем. Я видел Слепое рабство. – Оно накрепко связывает жизнь сегодняшнюю с жизнью прошлой, оно заставляет души людей склоняться перед традициями далеких предков, оно наполняет их молодые тела духом старого, превращая их в свежевыбеленные склепы, полные тлена и праха.

Немое рабство. – Оно привязывает мужчину к ненавистной ему жене и бросает тело женщины на супружеское ложе, к мужу, который ей отвратителен, и обоих их безжалостно попирает нога жизни.

Глухое рабство. – Оно принуждает человека следовать вкусам толпы, окрашиваться в ее цвета, надевать угодные ей одежды; оно превращает его голос в эхо, а его тело – в тень.

Хромое рабство. – Оно заставляет сильных склоняться перед обманщиками, оно подчиняет их волю прихотям честолюбцев, превращая их в машины, которые можно одним движением руки пустить в ход, остановить или сломать.

Седое рабство. – Оно низвергает души детей с заоблачных высот в пропасти горя, где нужда соседствует с невежеством, а унижение – с отчаянием, где они растут в страданиях, живут в преступлениях и умирают в пороке.

Криводушное рабство. – Оно ценит вещи не по стоимости, называет их неверными именами; оно зовет мошенничество прозорливостью, болтовню – ученостью, слабость – кротостью, а трусость – гордостью.

Согбенное рабство. – Оно с помощью страха заставляет двигаться языки слабых людей, и они говорят то, чего не чувствуют, высказывают желания, которых у них нет, и становятся точно тряпки, которые по своей воле сворачивает и разворачивает рука нищеты.

Горбатое рабство. – Оно правит одним народом по законам другого.

Чесоточное рабство. – Оно неизменно возводит на трон царских детей.

Черное рабство. – Оно клеймит позором ни в чем не повинных детей преступников.

И рабство перед рабством. – Это сила инерции.

Когда же я устал идти вслед за поколениями, когда мне наскучило смотреть на шествия народов и наций, я сел в одиночестве в долине теней, где скрываются призраки прошлого и ждут своего часа духи грядущего. И там я увидел призрак, который брел одиноко, пристально глядя на солнце. Я спросил:

– Кто ты? Как твое имя? Он ответил:

– Имя мое – свобода.

– Где же твои сыны? – спросил я. В ответ я услышал:

– Один погиб на кресте. Другой умер, сойдя с ума[31]. А третий еще не родился.

И призрак исчез в тумане.

 

О ночь!

О ночь влюбленных, поэтов и певцов,

О ночь призраков, духов и химер,

О ночь страсти, любви и воспоминаний!

О великанша, стоящая между карликами вечерних облаков и невестами рассвета, опоясанная мечом страха, увенчанная лунной короной, облаченная плащом молчания, вглядывающаяся тысячами глаз в глубины жизни, вслушивающаяся тысячами ушей в стон смерти и небытия.

Ты – тьма, являющая нам сияние небес, а день – свет, погружающий нас в земной мрак.

Ты – надежда, просветляющая наш разум перед величием бесконечности, а день – обманщик, бросающий нас слепыми в мире реальности.

Ты – тишина, открывающая своим молчанием тайны бодрствующих духов, витающих в небесном пространстве, а день – шум, действие которого возбуждает тех, кто низвергнут под копыта желаний и причуд.

Ты справедлива, ибо соединяешь под крыльями сна грезы слабых с желаниями сильных. Ты сострадательна, ибо своими невидимыми пальцами закрываешь веки несчастных и переносишь их сердца в мир менее жестокий, чем существующий.

В складках твоих синих одежд вздыхают влюбленные; у твоих ног, омытых росой, плачут страдающие от одиночества; в твои ладони, благоухающие ароматом долин, отвергнутые вкладывают вздохи своей страсти и тоски. Ты – подруга влюбленных, собеседница отшельников, утешительница отвергнутых и одиноких.

Под твоей сенью изливают свои чувства поэты, в твоих глубинах пробуждаются сердца пророков, в прядях твоих кос трепещут таланты мыслителей. Ты – вдохновительница поэтов, источник откровения пророков, наставница мыслителей и созерцателей.

Когда моей душе наскучили люди, а глаза утомились от созерцания лика дня, я ушел в те далекие поля, где дремлют призраки былых времен. Там я остановился перед неким черным трепещущим существом, шествующим тысячами ног по полям, горам и долинам.

Там я пристально всматривался в глаза мрака, прислушиваясь к шороху невидимых крыльев, ощущая прикосновение одежд безмолвия, не страшась ужасов мрака.

Там ты предстала предо мною, о ночь, как прекрасный и страшный призрак, поднявшийся между небом и землей, в одеждах из облаков, опоясанный туманом. Этот призрак насмехался над солнцем, издевался над днем, глумился над рабами, бодрствующими перед идолами, он изливал свой гнев на владык, спящих на шелке и парче, пристально вглядывался в лица разбойников, охранял покой детей, плакал над улыбкой падших женщин и улыбался слезам влюбленных, возвышая тех, кто велик сердцем, попирая стопами низких духом.

Там мы увидели друг друга, о ночь! Ты стала мне матерью в своей грозности, я же в своих мечтах стал тебе сыном. Исчезли разделявшие нас завесы условности и с наших лиц спал покров предположений и догадок; ты доверила мне свои тайны и замыслы, я же открыл тебе свои мечты и надежды. И когда твои ужасы превратились в напевы нежнее шепота цветов, а мои страхи сменились радостью, превосходящей безмятежность птиц, ты возвысила меня, усадила на свои плечи, научила мои глаза видеть, уши – слышать, а уста – говорить, ты научила мое сердце любить то, что ненавистно людям, и ненавидеть то, что любимо ими. Затем ты прикоснулась к моим мыслям, и они понеслись бурной, звенящей напевами рекой, смывающей засохшие травы. Ты коснулась поцелуем моей души, и она вспыхнула ярким пламенем, сжигающим высохшие стебли.

Я стал твоим спутником, о ночь, дабы походить на тебя; я подружился с тобой, чтобы слить мои желания с твоими; я полюбил тебя, дабы мой духовный мир стал уменьшенным подобием твоего бытия. И в моей погруженной во мрак душе есть сверкающие звезды, которые в сумерках рассыпает радость, а поутру собирает тревога. В моем чутком сердце – луна, плывущая то по скрытому тучами небосклону, то в пространстве, заполненном шествиями снов. В моем бодрствующем духе – безмолвие, открывающее тайны влюбленных, частицы которого отражают эхо молитв верующих, на голове – волшебный венец, его разрывают предсмертные стоны агонизирующих и воссоздают вновь голоса поэтов, воспевающих женщину.

Я, о ночь, похож на тебя; так имеют ли люди право считать меня гордецом, если я уподобляюсь тебе, а они в своей гордыне подобны огню!

Я подобен тебе, ибо нас обоих обвиняют в том, чего мы не совершали.

Я сходен с тобой желаниями, мечтами, нравом и склонностями.

Я подобен тебе, хотя вечер и не увенчал меня короной из золотых облаков.

Я подобен тебе, хотя утро не расцвечивает мои одежды розовыми лучами.

Я подобен тебе, хотя не опоясан Млечным Путем.

Я – бесконечная, спокойная, бескрайняя ночь, и нет начала моему мраку и предела моим глубинам; и когда души других восстанут, гордясь светом своих радостей, моя душа поднимется, застывшая во мраке своей скорби.

Я подобен тебе, о ночь, и мое утро наступит лишь с окончанием моей жизни.

 

Мы и вы

Мы сыны горести, вы же сыны веселья.

Мы сыны горести, а горесть – это тень Божества, которая не ляжет поблизости от злосердых; мы владетели опечаленных душ, а печаль столь велика, что мелкие души не в силах вместить ее; вы смеетесь, а мы плачем и стенаем, но тот, кто омоется единожды своими слезами, вовеки пребудет чист.

Вы не знаете нас, мы же вас знаем. Вы мчитесь вместе со стремниной реки жизни, не глядя в нашу сторону, мы же, сидя на берегу, видим и слышим вас. Вы не внемлете нашим крикам – ваши уши полнятся шумом дней, а мы слышим ваши песни, ибо шепот ночей отомкнул нам слух. Мы вас видим, ведь вы стоите при тускло мерцающем свете, но вы нас не видите – мы пребываем в нестерпимо сияющем мраке.

Мы сыны горести – пророки, поэты и музыканты. Мы ткем из нитей своих сердец одежды Богам и зернами своей души наполняем ладони ангелов. А вы – сыны беззаботного веселья и нескончаемых утех, вы влагаете свои сердца в руки пустоты, прельстившись нежностью ее пальцев, ищете отдохновения подле глупости, ибо в доме глупости нет зеркала, где вы увидели бы свое лицо.

Мы горестно вздыхаем, и с нашими вздохами поднимается ввысь шепот цветов, шелест ветвей и журчанье ручьев. Вы же смеетесь, и раскаты ваше го смеха сливаются с хрустом черепов, звоном цепей и воплями бездны.

Мы плачем, и наши слезы падают в самое сердце жизни, как капли росы – из глаз ночи в сердцевину рассвета. Вы же улыбаетесь, и из уголков ваших губ струятся язвительные насмешки – так яд стекает со змеиных зубов в рану ее жертвы.

Мы плачем, ибо видим горе вдов и страдания сирот, а вы смеетесь, ибо не видите ничего, ослепленные блеском золота. Мы плачем, так как слышим стон обездоленного и крик притесняемого, а вы смеетесь, так как не слышите ничего, кроме звона бокалов.

Мы плачем, ибо тело отделяет нашу душу от Бога, а вы смеетесь, ибо ваши тела жадно льнут к праху.

Мы – сыны горести, вы – сыны веселья, давайте же положим перед лицом солнца плоды нашей горести и вашего веселья!

Вы воздвигли пирамиды из черепов невольников; ныне эти пирамиды стоят в песках, повествуя поколениям о нашей вечности и вашей бренности. Мы разрушили Бастилию руками свободных духом, и Бастилия в устах наций стала словом, которым они славят нас и проклинают вас. Вы насадили сады Вавилона на костях слабых и возвели дворцы Ниневии на могилах отверженных. А ныне Вавилон и Ниневия уподобились следам, что верблюды оставляют в песках пустыни. Мы изваяли из мрамора статую Астарты, заставив мрамор, скованный недвижностью и немотою, затрепетать и заговорить; мы сыграли на струнах нехавендский напев[32], и струны те вызвали парящих в пространстве духов влюбленных; мы нарисовали Марию штрихами и красками, и штрихи уподобились мыслям Богов, а краски – чувствам ангелов.

Вы идете вослед развлечениям, растерзавшим своими когтями тысячи тысяч жертв на аренах Рима и Антиохии[33], а мы следуем за безмолвием, чьи пальцы соткали «Илиаду», «Книгу Иова» и «Большую Таийю»[34]. Вы распаляетесь от пагубных страстей, чьи бури увлекли неисчислимое множество женских душ в бездну порока и греха. Мы же обнимаем одиночество, под сенью которого родились муаллаки[35], «Гамлет» и поэма Данте. Вы внемлете устам алчности, от мечей которой пролились реки крови, а мы дружны с воображением, чьи руки низвели знание из круга вышнего света.

Мы – сыны горести, а вы сыны веселья. Нашу горесть и вашу радость разделяют крутые горы, по тернистым узким тропам которых не пройдут ваши сильные кони и не проедут ваши изящные экипажи.

Мы сочувствуем вашей ограниченности, а вы ненавидите наше величие; и время останавливается между нашим снисхождением и вашей ненавистью, в смятении взирая на нас.

Мы приходим к вам, как друзья, а вы нападаете на нас, как враги, и глубокая пропасть, полная слез и крови, разверзается между дружелюбием и враждебностью.

Мы строим вам дворцы, а вы роете нам могилы, и между великолепием дворцов и могильным мраком железной поступью шагает человечество.

Мы устилаем ваш путь розами, а вы покрываете наше ложе шипами, и между лепестками и шипами розы глубоким, вечным сном спит истина.

Вы извечно стремитесь одолеть наши силы, которые податливы, – своей жестокой слабостью. На единый миг одержав над нами верх, вы от радости кричите жабьими голосами, а мы, одерживая победу над вами на все времена, храним молчание исполинов. Вы распяли Назарянина и, обступив его, глумились над ним и хулили его. Но вот, сойдя с креста, он пошел, словно исполин, одерживая над поколениями победу по духу и по истине и наполняя землю славой и красотой.

Вы умертвили Сократа[36], побили камнями Павла[37], сокрушили Галилея, убили Али ибн Аби Талиба[38], задушили Мидхат-пашу[39], но все они, как необоримые герои, живы поныне перед лицом вечности. Что же до вас, то вы останетесь в памяти человечества смердящими трупами, и вовек не найдется могильщика, чтобы предать их мраку забвения и небытия.

Мы сыны горести, а горесть – это облака, что проливаются на мир благом и знанием; вы же – сыны веселья, но сколь бы велико ни было ваше веселье, оно подобно столпу дыма, который развеивают ветры и рассеивают стихии.

 

Перед рассветом

Молчи, о сердце. Простор не слышит тебя.

Молчи. Эфир, полный стенаний и слез, не разнесет по свету твоих песен и гимнов.

Молчи. Призраки ночи не расслышат шепота твоих тайн, шествия тьмы не остановятся перед твоими сновидениями.

Молчи, о сердце, молчи до рассвета. Кто терпеливо ждет утра, встретит его сильным. Кто жаждет света, сам желанен свету.

Молчи, о сердце, и слушай меня.

Во сне я видел черного дрозда; он пел над кратером извергающегося вулкана.

Я видел лилию, поднявшую свою головку над снегами. Я видел нагую нимфу, танцующую среди могил. Я видел ребенка, который, смеясь, играл черепами. Я видел все это во сне. А когда я проснулся и посмотрел вокруг, то увидел ревущий вулкан, но не было там дрозда и не было слышно его песен.

Я увидел, как снега легли на поля и долины, белым саваном укутав неподвижные тела лилий.

Я увидел ряды надгробий, застывших в вековом молчании, но никто не кружился там в танце и никто не склонялся в молитве.

Я увидел гору черепов, но смеялся при этом лишь ветер. Наяву я увидел только печаль да горе. Куда же ушли радость и счастье сна? Куда скрылись прекрасные сновидения? Как случилось, что исчезли их дивные образы? И сможет ли душа терпеть и ждать, пока сон не вернет ей грезы и надежды?

Слушай меня, о сердце.

Вчера душа моя была старым могучим деревом с корнями, доходившими до самых глубин земли, и с ветвями, простертыми в бескрайние небеса.

Душа моя расцвела весной, а летом принесла плоды. Когда же настала осень, я сложил эти плоды на серебряные блюда и поставил их у дороги. Путники брали плоды и ели, а потом шли дальше.

Но вот миновала осень, и ликование сменилось плачем и стонами. Тогда я взглянул на блюда и увидел лишь один плод – плод, оставленный людьми мне. Я взял его с блюда и съел. Он был горше колоквинта[40] и кислее незрелого винограда. И тогда я сказал себе: «Горе мне! Проклятья вложил я в уста людей и ненависть в их тела. Что же сделала ты, душа, с той сладостью, которую твои корни взяли из недр земли, с тем ароматом, которым наполнил твои ветви солнечный свет?»

И я вырвал могучее старое дерево моей души. С корнем вырвал я его из почвы, где оно росло и крепло. Я вырвал его из его прошлого и заставил его забыть о том, как тысячу раз сменяли друг друга весна и осень. А потом я посадил дерево моей души на новом месте. Я посадил его в поле, далеком от путей времени. Я бодрствовал рядом с ним, говоря себе, что бессонные ночи приближают нас к звездам. Я поил его своей кровью и своими слезами, говоря, что кровь придает плодам аромат, а слезы – сладость.

И опять пришла весна, и душа моя расцвела вновь.

Летом она принесла плоды. Когда же настала осень, я собрал их и положил на золотые блюда.

Я поставил блюда на перекресток дорог, но никто из людей, проходивших мимо, не протянул к ним руки.

Тогда я сам взял один плод и съел его. Он был сладок, как мед, свеж, точно воды райской реки аль-Кяусар, вкусен, как вино вавилонское, и ароматен, будто дыханье жасмина. И я воскликнул: «Люди не хотят, чтобы я вложил в их уста благословение, а в их тела истину: ведь благословение – дочь слез, а истина – дочь крови».

Потом я вернулся и сел в тени дерева моей души, одиноко стоявшего в поле, вдали от путей времени.

Молчи, о сердце, молчи до рассвета.

Воздух впитал в себя слишком много запахов, он не станет пить твои вздохи.

Слушай меня, о сердце.

Вчера моя мысль была кораблем; волны морей швыряли его, а порывы ветра бросали от берега к берегу.

Ничего не было на корабле моей мысли, ничего, кроме семи сосудов с красками, чистыми и яркими, словно радуга.

Время шло, и наскучило мне носиться по морским волнам. И я сказал себе: «Пусть вернется пустой корабль моей мысли к родной пристани, в страну, где я родился».

И тогда стал я красить борта моего корабля. Я выкрасил их краской желтой, как закатное солнце, зеленой, как сердце весны, голубой, словно небесная глубь, и красной, точно вечерняя заря. На парусах и на корме нарисовал я дивные картины, поражающие воображение и радующие взор. Я завершил свой труд, и корабль моей мысли полетел, подобный видениям пророка, в бескрайнем просторе между морской бездной и небесами.

И вот он подошел к родной пристани. Люди высыпали мне навстречу. Они кричали и славили меня, и под звуки тамбуринов и свирелей ввели меня в город.

Они это сделали потому, что корабль мой был ярко раскрашен и расписан.

Никто не заглянул внутрь корабля моей мысли.

Никто не спросил, что привез я из-за моря.

Никто не понял, что корабль мой пуст.

И тогда я сказал себе: «Я обманул людей. При помощи семи сосудов с красками я обманул их глаза и их разум».

Прошел год, и я вновь взошел на корабль моей мысли и отправился в плаванье.

Я отправился к восточным островам и собрал там мирру и ладан, алоэ и сандаловое дерево и погрузил все это на корабль.

Я отправился к западным островам и привез оттуда золотой песок и слоновую кость, яхонты, изумруды и разные самоцветы.

Я отправился к северным островам и вернулся оттуда с шелками, кружевами и пурпуром.

Я отправился к южным островам и привез оттуда щиты и латы, булатные мечи, крепкие копья и другое оружие.

Я наполнил корабль моей мысли редкостными дарами земли и вернулся к родной пристани. Я говорил себе: «Мой народ прославит меня, он введет меня в город с пением и музыкой, теперь я заслужил это».

Но вот я достиг цели, и никто не вышел встречать меня. Я вступил на улицы города, и никто не взглянул на меня.

Тогда я стал на главной площади и громким голосом поведал людям, какие сокровища и диковины я им привез. Но они смотрели на меня и смеялись, а в глазах их я видел насмешку. И они от меня отвернулись.

Изумленный и опечаленный, вернулся я на берег моря. Но, едва взглянув на корабль, я понял все. Раньше мне было не до этого: цель моих странствий отвлекала меня. Я воскликнул: «Волны морские смыли краску с бортов моего корабля, они стали словно кости, выбеленные дождем. Ветры, штормы и палящее солнце стерли рисунки с парусов, и они повисли, точно старые выцветшие тряпки. Я сложил драгоценности и диковинки в простой деревянный ящик, пустил его по волнам и вернулся к своему народу. Но народ отверг меня, потому что глаза людей видят лишь то, что лежит на поверхности».

Тогда я покинул корабль моей мысли и ушел в город мертвых. Там я сел среди могил, раздумывая об их тайнах.

Молчи, о сердце, молчи до утра. Буйный вихрь глумится над шепотом твоих глубин, а пещеры, долины не откликаются эхом на звон твоих струн.

Молчи, о сердце, молчи до утра. Кто терпеливо ждет утра, того оно с радостью примет в свои объятия.

Вот восходит заря, о сердце. Говори же, если можешь.

Вот оно, шествие утра, о сердце. Оставило ли безмолвие ночей в глубине твоей песню, которой ты встретишь утро?

Вот стаи голубей и дроздов носятся над долиной. Оставил ли ужас ночи твердость в крыльях твоих, чтобы лететь вместе с ними?

Вот пастухи выводят стада из загонов. Оставили ли тебе призраки ночи решимость, чтобы пойти за ними в зелень лугов?

Вон юноши и девушки медленно идут к виноградникам. Разве ты не встанешь и не пойдешь вместе с ними?

Вставай и иди вместе с зарей! Ведь ночь уже миновала, и ночные страхи исчезли вместе с черными снами.

Вставай, о сердце, и пой во весь голос. Ведь тот, кто не поет вместе с утром, – сын мрака.

 

Видение

В сгустившейся ночной мгле, когда сон своим плащом покрыл лицо земли, я поднялся с ложа и отправился к морю, говоря себе: «Море не ведает сна и в его бодрствовании – утешение бессонному духу».

Когда я подошел к берегу, туман уже спустился с горных вершин и, словно дымчато-пепельное покрывало, наброшенное на лицо юной красавицы, застлал все кругом. Я остановился и стал вглядываться в несметные рати волн, вслушиваться в их буйные клики. Мною завладели мысли о вечных силах, стоящих за ними, о силах, что бушуют вместе с бурями, извергаются с вулканами, улыбаются губами роз и поют вместе с ручьями.

Вскоре я обернулся и вдруг различил смутно проступавшие сквозь пелену тумана очертания трех призраков, восседавших на прибрежной скале. Я медленно побрел к ним, словно влекомый некой неведомой силой, заключенной в их естестве.

В нескольких шагах от них я замер, будто какое-то волшебство внезапно сковало мою волю и пробудило дремавшее в душе воображение.

В эту минуту один из призраков поднялся и проговорил голосом, исходившим, мнилось, из бездны морской:

– Жизнь без Любви подобна дереву нецветущему и бесплодному. Любовь, лишенная Красоты, подобна цветам без запаха и плодам без семян... Жизнь, Любовь и Красота – вот три ипостаси единой абсолютной независимой сущности, неизменной и неделимой!

Так молвил он и сел.

Тогда поднялся второй призрак и голосом, похожим на гул водопада, сказал:

– Жизнь, не знающая Бунта, подобна временам года без весны. Бунт, не знающий Истины, подобен весне в голой бесплодной пустыне... Жизнь, Бунт и Истина – вот три ипостаси единой сущности, нераздельной и неизменной!

За ним поднялся третий и голосом, схожим с громовыми раскатами, проговорил:

– Жизнь, не знающая Свободы, подобна телу без души. Свобода, не знающая Мысли, подобна смятенному духу... Жизнь, Свобода и Мысль – вот три ипостаси единой безначальной сущности, вековечной и нетленной!

Потом все трое встали, заговорили, голоса их слились воедино, и они изрекли слова, приведшие меня в благоговейный трепет:

– Любовь и то, что она порождает, Бунт и то, что он созидает, Свобода и то, что она умножает, – суть три явления Божиих. И Бог есть Совесть разумного мира!

Затем настала тишина, наполненная шелестом крылий и трепетанием бесплотных тел. Закрыв глаза, я ловил отзвуки только что услышанного. Но когда вновь открыл их, то взору моему предстало лишь море, одетое туманом. А подойдя к скале, на которой восседали три призрака, я увидел лишь столп благовонных курений, возносящийся к небесам.

 

Честолюбивая фиалка

В уединенном саду росла милая и нежная фиалка. Она жила, довольствуясь малым, среди подружек и радостно покачивалась в густой траве.

Однажды утром она подняла головку, увенчанную каплей росы, огляделась вокруг и увидела розу, тянувшуюся ввысь. Роза была стройной и гордой, словно язычок пламени над изумрудным светильником.

Фиалка открыла свои голубые уста и сказала, вздохнув:

– До чего же я несчастлива! Меня так трудно заметить среди душистых трав и цветов. Природа сотворила меня такой маленькой и жалкой. Я живу, прижавшись к земле, не в силах подняться к небесной лазури, я не могу повернуться лицом к солнцу, как это делает роза.

Роза услышала, что говорила ее соседка-фиалка, и, затрепетав от смеха, сказала:

– Какой же ты глупый цветок! Ты просто не понимаешь своего счастья. Природа одарила тебя такой миловидностью, таким ароматом и нежностью, какие она дает лишь немногим цветам. Оставь же дерзкие мечты, будь довольна своей долей и знай: тот, кто довольствуется малым, становится сильным, а тот, кто требует слишком многого, теряет все.

И ответила фиалка:

– Ты утешаешь меня, о роза, потому что сама имеешь то, о чем я могу лишь мечтать. Ты так великолепна и поэтому стараешься скрасить мое ничтожество мудрыми словами. Но как горьки для несчастных увещевания счастливых и как жесток сильный, проповедующий среди слабых.

Услышала Природа разговор розы с фиалкой, удивилась и спросила:

– Что случилось с тобой, о дочь моя фиалка? Я всегда знала тебя милой в скромности, нежной в кротости, благородной в бедности. Неужели тобой овладели недостойные желания, а пустая гордость похитила твой разум?

И голосом, полным мольбы, ответила ей фиалка:

– О мать моя, великая в могуществе, безграничная в сострадании. Со всем смирением, которое есть в моем сердце, со всей надеждой, живущей в моей душе, молю тебя: исполни мою просьбу, сделай меня розой хоть на один день!

И Природа сказала в ответ:

– Ты сама не знаешь, чего просишь, ты не понимаешь, какие беды таятся за внешним великолепием. Берегись же, если я удлиню твой стебель, изменю твой облик и превращу тебя в розу, ты раскаешься, но тогда раскаяние уже не поможет.

Фиалка же продолжала просить:

– О, преврати меня в розу, высокую, с гордо поднятой головой! И пусть я одна буду виновата во всем, что станется со мною!

И тогда Природа сказала:

– Я исполню твою просьбу, о глупая, непокорная фиалка. Но если на тебя обрушатся несчастья и беды, вини в этом только себя!

Протянула Природа свои невидимые волшебные пальцы, коснулась ими корней фиалки, и в то же мгновение фиалка превратилась в пышную розу, вознесшуюся над другими цветами и травами.

Но вот миновал полдень, и небосклон вдруг окутался черными тучами, заклубился вихрями. Все вокруг пришло в движение, засверкало молниями, загрохотало. Несметные потоки дождя и ветра обрушились на сады и рощи. Буря ломала ветви, гнула стволы, с корнем вырывала гордые, высокие цветы. Ничего не осталось в садах, кроме маленьких цветочков и трав, сумевших прижаться к земле или притаиться между камней.

И больше всех пострадал от буйства стихии тот уединенный сад.

Когда буря утихла и рассеялись тучи, стало видно, что все цветы погибли, – их, словно пыль, разметало по сторонам. И только фиалки, притаившиеся у ограды, уцелели после яростного побоища.

И вот одна из юных фиалок подняла головку, увидела, что стало с цветами и деревьями, радостно улыбнулась и сказала подружкам:

– Посмотрите-ка, что сделала буря с теми, кто так важничал своей красотой!

Другая фиалка сказала:

– Мы живем у самой земли, зато мы спаслись от бури и ливня.

А третья воскликнула:

– Мы такие слабенькие, но вихри не могут победить нас!

Тогда взглянула вокруг царица фиалок и увидела рядом с собой ту розу, которая еще вчера была фиалкой. Буря вырвала ее из земли, ветер разметал ее лепестки и швырнул на мокрую траву. Она лежала, точно воин, сраженный вражеской стрелой.

Царица фиалок выпрямилась, расправила свои лепестки и позвала подруг:

– Взгляните, взгляните, о дочери мои! Посмотрите на эту фиалку, которую обуяла гордость, и она, став розой, покрасовалась лишь один час и погибла. Пусть это зрелище будет уроком для вас. Умирающая роза вздрогнула, собрала последние силы и сказала слабым прерывающимся голосом:

– Послушайте меня, глупые смиренницы, страшащиеся бурь и ветров. Вчера и я, подобно вам, таилась среди листвы, довольная своей судьбой. Это чувство надежно оберегало меня от ураганов и вихрей жизни. Я стремилась лишь к этой безопасности, никогда не мечтала ни о чем, кроме удобства и покоя. О, я могла бы жить подобно вам, прижавшись к земле, ждать, пока зима укутает меня снегом, и уйти, как и те, кто жил до меня, в безмолвие смерти и небытия, так и не узнав тайн жизни, неведомых племени фиалок с тех пор, как оно живет на земле. Я могла подавлять свои желания и не стремиться к познанию вещей, чья природа была выше моей природы. Но я прислушалась к тишине ночей и услышала, как высший мир говорил нашему миру: «Цель бытия в стремлении к тому, что находится за гранью бытия». И тогда моя душа взбунтовалась против самой себя. И тогда мое сердце страстно захотело подняться выше самого себя. И до тех пор боролась я с собой, до тех пор стремилась к тому, чего не было у меня, пока мой бунт не обратился в созидающую силу, а мое стремление – в действенную волю. И тогда я попросила у Природы – а ведь Природа – всего лишь внешнее проявление наших сокровенных мечтаний – превратить меня в розу. Она сделала так, как я просила. Как часто изменяет она свои образы и символы перстами благосклонности и увлечения.

На мгновенье роза умолкла, а затем продолжала голосом, в котором звучали гордость и превосходство:

– Один час прожила я царицей. Я взглянула на мир глазами роз. Я услышала шепот эфира ушами роз. Я ощутила переливы света листьями роз. Разве найдется среди вас хоть одна, кто удостоилась такой чести?

Она склонила голову и, уже задыхаясь, сказала: – Сейчас я умру. Я умру, но в душе у меня то, чего никогда не испытывала ни одна фиалка. Я умру, но я знаю, что лежит за пределами того тесного мира, в котором я родилась. Это и есть цель жизни. Это и есть суть, скрытая за случайностями дней и ночей!

Роза свернула свои лепестки, вздрогнула и умерла. На ее лице была неземная улыбка – улыбка того, чьи мечты сбылись, улыбка торжества и преодоления, улыбка Божества.

 

Поэт

Я чужой в этом мире.

Я чужой, и в этой отчужденности – гложущая тоска и лютое одиночество, но она всегда будит во мне мысли о чудесной неведомой родине и наполняет мои сны видениями далекой земли, никогда прежде не открывавшейся моему взору.

Я чужой среди своих близких и друзей; повстречав кого-нибудь из них, я спрашиваю себя: «Кто это, откуда я знаю его, какой закон связал меня с ним, почему я должен подойти к нему и заговорить?»

Я чужой своей душе, и когда слышу собственные слова, слух дивится моему голосу. Когда порой я наблюдаю, как мое сокровенное «Я» смеется или плачет, дерзает или страшится, все мое существо изумляется самому себе, а дух мой жаждет вникнуть в мой дух. Но нет, я остаюсь все в той же безвестности, нераспознанный, повитый пеленами тумана, укрытый завесой безмолвия.

Я чужой своему телу и всякий раз, когда гляжусь в зеркало, улавливаю в своем лице нечто такое, чего не чувствует моя душа, и читаю в глазах такое, чего не хранят тайники сердца.

Я иду по улицам города, и юноши преследуют меня с криками: «Глядите-ка, слепец! Дадим ему посох – пусть опирается на него!» Я кидаюсь прочь, но меня настигают девушки, хватают за полы одежды со словами: «Он глух, точно скала, наполним его слух напевами страстной и пылкой любви!» Я вырываюсь из их рук, бегу не оглядываясь, но наталкиваюсь на мужчин, которые, обступив меня, говорят: «Он нем, как могила, так поможем ему развязать язык!» В страхе я спешу их покинуть, но встречаю на пути толпу стариков, которые дрожащими пальцами указывают на меня и молвят: «Это безумец, потерявший рассудок на пастбищах злых духов!»

Я чужой в этом мире.

Я чужой, и хотя странствовал по всему свету, не нашел отчего края и не встретил ни единого человека, кто бы узнал меня и внял мне.

Утром, пробудившись, я чувствую себя узником в темной пещере, со сводов которой свешиваются ехидны, а по углам ползают скорпионы. Когда я выхожу на свет, тень моего тела тянется следом, а впереди бредут неведомо куда тени моей души, ищущие нечто за пределами моего разумения, хватающие то, что мне вовсе не надобно. Воротившись вечером, я ложусь в постель, набитую страусовым пером и шипами терновника, и странные мысли завладевают мною; тревожные, радостные, мучительные и сладостные желания одно за другим охватывают меня. А в полночь, выступив из расселин пещеры, мне являются призраки ушедших времен и духи забытых наций, и мы жадно вглядываемся друг в друга. Я вопрошаю их, и они мне ответствуют с улыбкой. Когда же я порываюсь их удержать, они исчезают, как истаивает дым.

Я чужой в этом мире.

Я чужой, и нет на свете ни единого человека, кто знал хотя бы слово на языке моей души.

Я шагаю по пустынной степи и вижу ручьи, взбегающие, обгоняя друг друга, из глубины долины к горной вершине, вижу голые деревья – миг, и они одеваются зеленью, расцветают, плодоносят и сбрасывают листву, ветви их падают наземь и обращаются в пятнистых извивающихся змей. Вижу птиц, что взмывают в небо и стремглав летят вниз, поют и жалобно стенают, и вдруг, замерев, расправляют крылья и превращаются в нагих дев с распущенными волосами и стройными шеями. Из-под насурьмленных страстью век они призывно смотрят на меня, их алые, как роза, источающие медовый аромат уста улыбаются, они протягивают белые нежные руки, благоухающие миррой и ладаном; потом очертания их становятся зыбкими и они исчезают, как туман, но еще долго слышны отзвуки их насмешек надо мной.

Я чужой в этом мире.

Я поэт, я воспеваю стихами то, что жизнь пишет прозой, и пишу прозой то, что она слагает стихами. Потому-то я чужой и буду чужим до той поры, пока судьба не взыщет меня и не перенесет на родину.

 

Из книги

Я вечно иду по этим берегам Между песком и пеной. Прилив сотрет мои следы, И ветер развеет пену. Но море и берег пребудут Вовеки.

Однажды я наполнил руку туманом.

А когда разжал ее, удивительное дело – туман превратился в червя.

Тогда я собрал пальцы в кулак, а затем вновь разжал руку – и, о чудо, теперь там была птица.

Когда я повторил свой жест, то на сей раз во впадине ладони стоял человечек, запрокинув вверх печальное лицо.

И вновь я сжал руку, а когда раскрыл ее, там опять был туман.

Но я услышал песнь, исполненную несказанной прелести.

Еще вчера я мыслил себя частицей, пульсирующей без всякого ритма в сфере жизни.

Теперь я знаю, что я семь сфера, и жизнь во всех своих частицах ритмично пульсирует во мне.

Они говорят мне, очнувшись ото сна: «Ты и мир, в котором ты живешь, – всего лишь песчинка на неоглядном берегу неоглядного моря».

А я говорю им во сне: «Я – неоглядное море, и все миры – лишь песчинки на моем берегу».

Лишь однажды я не нашелся что ответить. Когда меня спросили, кто я.

Первой Божией мыслью был ангел. Первым Божиим словом был человек.

Жемчужина – храм, выстроенный болью вокруг песчинки.

Какое же страстное желание выстроило наши тела и вокруг каких песчинок?

Когда Бог бросил меня, камешек, в это чудесное озеро, от меня по озерной глади пошли бессчетные круги. Но, достигнув глубин, я затих.

Я родился сызнова, когда моя душа и тело полюбили друг друга и сочетались браком.

Воспоминание – род встречи.

Забвение – род свободы.

Для того, кто смотрит из окон Млечного Пути, пространство не есть пространство между землей и солнцем.

Человечество – река света, текущая из правечности в вечность.

Разве духи, населяющие эфир, не завидуют людской боли?

На пути в Святой Город я повстречал паломника и спросил его: «Выведет ли меня эта дорога к Святому Городу?»

– Ступай за мной, – ответствовал он, – и утром следующего дня вступишь в Святой Город.

Я отправился следом. Мы шли много дней и ночей, но так и не достигли цели.

Каково же было мое изумление, когда он разгневался на меня за то, что повел меня по ложному пути.

Достигнуть зари можно только тропою ночи.

Мой дом говорит мне: «Останься со мной, ибо здесь живет твое прошлое».

А путь говорит: «Следуй за мной, ибо я – твое будущее».

И я говорю дому и пути: «У меня нет прошлого, как нет и будущего. Останься я здесь – в недвижности моей будет движение. Если же уйду – в движении моем будет недвижность. Только любовь и смерть всё меняют».

Не удивительно ли, что жажда определенных удовольствий есть часть моей боли?

Семь раз я презирал свою душу:

Первый раз, когда увидел, что она покорялась, чтобы достичь высот.

Второй раз, когда заметил, что она хромает в присутствии увечных.

Третий раз, когда ей дано было выбирать между трудным и легким, и она выбрала легкое.

Четвертый, когда она свершила зло и в оправдание себе сказала, что другие поступают так же.

Пятый, когда она, стерпев по слабости своей, выдала терпение за силу.

Шестой, когда она с презрением отвернулась от уродливого лица, не ведая, что это одна из ее личин.

И седьмой раз, когда она пела хвалебную песнь и мнила это добродетелью.

Я не знаю абсолютной истины. Но я смиряюсь перед своим незнанием, и в том – моя честь и награда.

Между воображением человека и обретением желанного лежит пространство, которое человек может преодолеть лишь своим страстным стремлением.

Рай вон там, за той дверью, в соседней комнате; но я потерял ключ.

А, может, просто положил не на место.

Ты слеп, а я глух и нем, так давай же возьмемся за руки и постараемся понять друг друга.

Значимость человека определяется не тем, чего он достиг, а скорее тем, чего он дерзает достичь.

Иные из нас подобны чернилам, другие – бумаге. Когда бы не чернота одних, другие бы немотствовали. И когда бы не белизна одних, другие были бы слепы.

Дай мне слух – и я дам тебе голос.

Наш разум – морская губка; наше сердце – поток.

Не странно ли, что большинство из нас предпочитает скорее впитывать, нежели изливаться?

Ты пьешь вино, чтобы опьянеть, а я пью его, чтобы прогнать хмель другого вина.

Когда моя чаша пуста, я покорно смиряюсь с ее пустотою; но когда она полна наполовину, я из-за этого негодую.

Подлинная суть другого не в том, что он открывает тебе, но в том, чего он тебе открыть не может.

Потому, когда хочешь понять его, вслушивайся лучше не в то, что он говорит, а в то, чего он не говорит.

Половина из того, что я говорю, – бессмыслица, но я говорю это затем, чтобы другая половина дошла до тебя.

Чувство юмора – это чувство соразмерности.

Мое одиночество родилось, когда люди расточали похвалы моим говорливым порокам и порицали мои молчаливые добродетели.

Когда Жизнь не находит певца, чтобы он пел ее сердце, она рождает философа, чтобы он измолвил ее разум.

Знать истину следует всегда, изрекать – иногда.

Подлинное в нас – молчаливо, наносное – речисто.

Голос жизни во мне не долетает до слуха жизни в тебе; но все же давай говорить, чтобы не чувствовать одиночества.

Многоречивому завидует только немой.

Если зима скажет: «Весна – в моем сердце», кто ей поверит?

Каждое семя есть страстное желание.

Если бы ты действительно раскрыл глаза и посмотрел вокруг, то увидел бы свой образ во всех образах.

И если бы ты отверз свой слух и прислушался, то узнал бы собственный голос во всех голосах.

Нас должно быть двое, чтобы открыть истину: один – чтобы изречь ее, другой – чтобы ее постичь.

Хотя волна слов всегда вздымается в нас, наши глубины вечно безмолвствуют.

Многие учения схожи с оконным стеклом. Мы видим истину сквозь него, но оно же и отделяет нас от истины.

Давай играть в прятки. Если ты спрячешься в моем сердце, я найду тебя без особого труда. Но если ты затворишься в своей скорлупе, искать тебя будет бесполезно.

Ты должен больше, чем золото, тому, кто служит тебе. Воздай ему от своего сердца или служи ему сам.

Всякий дракон порождает святого Георгия и гибнет от его руки.

Кто чувствует в себе призвание к писательскому труду (Бог знает, почему!), тот должен владеть знанием, искусством и магией – знанием музыки слов, искусством быть безыскусным и магией любви к читателям.

Они окунают перья в наши сердца и мнят, будто их посетило вдохновение.

Если бы дерево написало автобиографию, она не отличалась бы от истории какого-нибудь народа.

Если бы мне пришлось выбирать между возможностью написать стих и экстазом стиха ненаписанного, я бы выбрал второе. Это лучшая поэзия.

Но ты сходишься во мнении со всеми моими близкими, которые твердят, что я не отличаюсь хорошим вкусом.

Поэзия – это не просто изреченная мысль. Это песнь кровоточащей раны или же улыбающихся губ.

Поэт – это низвергнутый царь, что сидит на пепелище своего дворца и пытается воссоздать образ из пепла.

Поэзия – это поток радости, боли, изумления и малая толика слов из словаря.

Если ты будешь петь о красоте, пусть даже в полном одиночестве посреди голой пустыни, тебя и тогда услышат.

Вдохновение всегда будет петь; вдохновение никогда не будет объяснять.

Часто мы поем колыбельные своим детям, чтобы заснуть самим.

Все наши слова не более чем крохи, что падают с пиршественного стола разума.

Рассудительность – всегда камень преткновения для поэзии.

Великий певец тот, кто поет наше молчание.

Гений – песнь малиновки в начале запоздалой весны.

Даже самый окрыленный дух не может отрешиться от физических потребностей.

Безумец – музыкант в не меньшей степени, чем ты или я; только его инструмент немного расстроен.

Ни одно страстное стремление не остается неутоленным.

Я никогда не соглашался полностью с моим вторым «Я». Истина, должно быть, лежит между нами.

Твое второе «Я» всегда грустит о тебе. Но ведь оно взрастает на грусти; так что все прекрасно.

Борьба между душой и телом идет лишь в умах тех, чьи души дремлют, а тела увяли.

Достигнув сердца жизни, ты найдешь красоту во всем, даже в глазах, которые слепы к красоте.

Мы живем лишь затем, чтобы открывать красоту. Все прочее – разновидность ожидания.

Дьявол умер в тот самый день, когда ты родился. Потому тебе не надо идти через ад, чтобы встретить ангела.

Многим женщинам удается завладеть сердцем мужчины, но мало кто из них может им управлять.

Если хочешь обладать чем-либо, не должно требовать этого.

Когда мужчина касается рукою руки женщины, оба они касаются сердца вечности.

Любовь – это пелена между двумя влюбленными.

Мужчины, не прощающие женщинам их маленьких недостатков, никогда не насладятся их великими достоинствами.

Любовь, не обновляющаяся вседневно, превращается в привычку, а та, в свою очередь, – в рабство.

Любовники обнимают скорее то, что есть между ними, нежели друг друга.

Любовь и сомнение никогда не уживутся друг с другом.

Мы ни за что не поймем друг друга, пока не сведем язык к семи словам.

Лишь безмерная печаль или безмерная радость способны раскрыть твою подлинную сущность.

Если же ты раскроешься, ты должен плясать нагим под солнцем либо нести свой крест.

Когда ты стоишь спиною к солнцу, то видишь только свою тень.

Ты свободен днем, под солнцем, и ты свободен ночью, под звездами.

Ты свободен, когда нет ни солнца, ни луны, ни звезд.

Ты свободен, даже когда закроешь глаза на все сущее.

Но ты раб любимого тобою, потому что ты любишь его.

И ты раб любящего тебя, потому что он тебя любит.

Я остановил гостя на пороге и сказал: «Нет, вытирай ноги не когда входишь, а когда выходишь».

Великодушие состоит не в том, чтобы ты дал мне нечто такое, в чем я нуждаюсь более тебя, но чтобы ты дал мне то, без чего сам не можешь обойтись.

Мы часто берем взаймы у будущих дней, чтобы оплатить долги дней прошедших.

Бывает, и ко мне наведываются ангелы и дьяволы, только я от них легко отделываюсь.

Явится ангел – творю древнюю молитву, и ему сразу становится скучно.

Явится дьявол – свершаю древний грех, и он идет прочь.

В конце концов это не такая уж плохая тюрьма, да только не нравится мне стена, что отделяет мою камеру от соседней.

Но, признаюсь, у меня и в мыслях нет упрекать стражника либо Того, Кто построил эту тюрьму.

Возможно, тем, кто дает тебе змею, когда ты просишь у них рыбу, нечего больше дать. Стало быть, с их стороны это великодушие.

Случается, что обман приносит успех, но он всегда кончает жизнь самоубийством.

Ты воистину великодушен, когда прощаешь убийц, не проливших ни капли крови, воров, ничего не укравших, и лжецов, не изрекших ни слова лжи.

Пусть тот, кто вытирает грязные руки о твою одежду, возьмет ее себе. Ему она, может, еще понадобится, тебе же – никогда.

Жаль, что менялы не могут быть добрыми садовниками.

Прошу тебя, не скрывай врожденные недостатки под благоприобретенными достоинствами. Пусть мои недостатки останутся при мне, они на меня похожи.

Как часто я приписывал себе преступления, которых не совершал, дабы другой чувствовал себя свободно в моем присутствии.

Даже маски жизни – маски еще более глубокого таинства.

О другом можно судить только сообразно тому, сколь хорошо ты знаешь самого себя.

Скажи-ка мне теперь, кто из нас виновен, а на ком нет вины?

Подлинно справедлив тот, кто чувствует себя наполовину виновным в твоих проступках.

Может статься, человек кончает с собой из чувства самосохранения.

Жил в незапамятные времена Человек, которого распяли за то, что он слишком сильно любил людей и его слишком сильно любили. Но вот удивительное дело – я встречал его вчера трижды.

Первый раз он просил полицейского не бросать в тюрьму падшую женщину; второй раз – бражничал с бродягами; а третий раз – дрался на кулаках с соглядатаем в стенах храма.

Если все, что говорят о добре и зле, правда, тогда вся моя жизнь – одно непрерывное преступление.

Часто я ненавидел из чувства самозащиты, но будь я сильнее, ни за что не прибегнул бы к такому оружию.

Когда ты говоришь: «Я тебя не понимаю», эти слова – не достойная меня похвала и оскорбление, не заслуженное тобою.

Достигнув сердца жизни, ты поймешь, что ты не выше преступника и не ниже пророка.

Мудрее будет, если хромой не станет ломать костыли о голову своего врага.

Жизнь – это шествие. Для того, кто идет медленным шагом, оно слишком быстро, и потому он выходит из него.

А тот, чья поступь легка, считает его необычайно медленным и тоже из него выходит.

Истинно добр тот, кто един со всеми, кого мнят злыми.

Все мы узники, только у одних камера с окошком, а у других – без него.

Удивительно, что мы отстаиваем наши заблуждения с куда большим пылом, чем нашу правоту.

Если б все мы исповедались друг другу в своих грехах, то посмеялись бы над тем, сколь мало у нас выдумки.

Если б все мы раскрыли свои добродетели, то посмеялись бы над тем же.

Индивид выше установленных человеком законов, пока не преступил установленных человеком условностей.

После того он уже не выше и не ниже любого из нас.

Есть ли больший недостаток, чем подмечать чужие недостатки?

Если кто-то смеется над тобой, ты можешь его пожалеть, но если ты посмеешься над ним, то никогда не простишь себе этого.

Если кто-то обидит тебя, ты в силах забыть обиду, но если ты обидишь его, то всегда будешь помнить об этом.

Истинно, другой – твоя самая чувствительная сущность, только облеченная в другое тело.

Как-то раз один человек сел за мой стол, уплел мой хлеб, выпил мое вино и ушел, смеясь надо мной.

В другой раз он опять пришел за хлебом и вином, и я прогнал его пинками. И надо мной посмеялись ангелы.

Ненависть – нечто мертвое. Кто из вас хотел бы стать склепом?

К чести убитого, что он не убийца.

Подлинно свободный человек тот, кто терпеливо несет бремя рабской неволи.

Борьба в природе не что иное, как хаос, страстно стремящийся к упорядоченности.

Одиночество – молчаливая буря, что ломает все наши помертвелые ветви.

И оно же все глубже пускает наши живые корни в живое сердце живой земли.

Высочайшая добродетель в этом мире может в том оказаться пустячной.

Когда бы не наше представление о мерах и весах, мы бы стояли в благоговении перед светляком, как сейчас стоим перед солнцем.

Ученый без воображения – все равно что мясник, у которого затупились ножи, а гири весов стерлись. Что поделаешь – не все мы вегетарианцы!

Смерть одинаково близка и к старцу, и к новорожденному; так же, впрочем, как и жизнь!

Факт – это бесполая истина.

Всего ближе моему сердцу царь без царства и бедняк, не умеющий просить милостыню.

Это разум в нас подвластен законам, установленным нами, но никак не дух в нас.

Я – путник и мореплаватель, я каждый день открываю в своей душе неизведанную землю.

Одна женщина утверждала: «Конечно, это была справедливая война. Ведь на ней погиб мой сын».

Я сказал Жизни: «Мне хочется услышать, как говорит Смерть».

И Жизнь, чуть возвысив голос, ответила: «Ты слышишь ее сейчас».

Когда ты постигнешь все тайны жизни, то будешь стремиться к смерти, ибо она не что иное, как еще одна тайна жизни.

Рождение и смерть – вот два благороднейших выражения доблести.

Мы с тобою, друг, останемся чуждыми жизни,

И друг другу, и каждый самому себе

До того дня, когда ты заговоришь и я, услышав тебя,

Подумаю, что это мой собственный голос;

И когда я встану перед тобой,

Считая, что стою перед зеркалом.

Говорят: «Познав себя, познаешь всех людей». А я говорю: «Лишь когда я отыщу всех людей, я познаю самого себя».

Человек есть два человека – один бодрствует во тьме, другой спит при свете.

Отшельник – это тот, кто отрекается от мира, поделенного на части, дабы наслаждаться всем миром безраздельно и постоянно.

Между ученым и поэтом простирается зеленый луг; перейдет его ученый – станет мудрецом, перейдет его поэт – станет пророком.

Вчера на рыночной площади я видел, как философы несли собственные головы в корзинах и громко кричали: «Мудрость! Продается мудрость!»

Бедняги философы! Им приходится продавать свои головы, чтобы насытить сердце.

Как-то раз философ сказал метельщику:

– Жаль мне тебя. До чего же трудная и грязная у тебя работа.

– Благодарю вас, господин, – ответствовал тот. – А скажите-ка, что у вас за работа?

– Я исследую разум человека, его поступки и желания, – молвил философ.

Тогда метельщик взял метлу, вернулся к своей работе и сказал с улыбкой: – И мне жаль вас.

Внемлющий истине ничуть не ниже того, кто ее изрекает.

Подлинный государь – тот, кто ищет свой престол в сердце дервиша[42].

Быть щедрым – значит давать больше, чем ты можешь; быть гордым – значит брать меньше, чем тебе нужно.

Истинно, ты и впрямь никому ничего не должен. Ты все должен всем.

Здесь есть лишь две полновластные стихии – красота и истина; красота в сердцах влюбленных и истина в руках возделывающих землю.

Великая красота пленяет меня, но красота еще более великая освобождает меня даже от нее самой.

В сердце того, кто страстно стремится к красоте, она сияет ярче, чем в глазах созерцающего ее.

Я восхищаюсь человеком, открывающим мне свою душу, я чту того, кто посвящает меня в свои мечты. Но почему я робею и даже немного стыжусь того, кто мне служит?

Некогда таланты почитали за честь служить князьям.

Теперь они добиваются чести служить нищим.

Часто остроумие только маска. Если б тебе удалось сорвать ее, ты бы увидел под ней либо рассерженного гения, либо ловкого плута.

Человек понятливый приписывает мне понятливость, а тупой – тупость. Кажется, они оба правы.

Только те, чьи сердца хранят тайны, способны постичь тайны наших сердец.

Тот, кто готов разделить с тобой наслаждение, но не боль, утратит ключ к одним из семи Райских врат.

\^

Мы сами избираем свои радости и печали задолго до того, как испытываем их.

Что есть печаль, как не стена между двумя садами.

Когда твоя радость или печаль становится огромной, весь мир умаляется.

Желание – полужизнь, равнодушие – полусмерть.

В нашей сегодняшней печали нет ничего горше воспоминания о нашей вчерашней радости.

Вера – оазис в сердце, которого никогда не достигнуть каравану мышления.

Должно быть, в соли есть нечто до странности святое. Она – в наших слезах и в море.

_

Господь в своей милосердной жажде выпьет всех нас, и росинку, и слезу.

Ты – всего лишь крупица своего исполинского «Я», уста, алчущие хлеба, и слепая рука, что подносит чашу к жаждущим устам.

Если б ты поднялся всего на локоть над народом, страной и собственным «Я», ты бы впрямь уподобился Богу.

То, что всего желаннее, но недосягаемо, дороже уже достигнутого.

Если б ты сел на облако, то не увидел бы ни пограничной линии между двумя странами, ни межевого столба между двумя хуторами.

Как жаль, что ты не можешь сесть на облако.

Семь веков назад семь белых голубей взмыли со дна долины и устремились к заснеженной вершине горы. Один из семерых, что следили за их полетом, сказал: «Я вижу черную крапинку на крыле седьмого голубя».

Сегодня люди в той долине рассказывают о семи черных голубях, что летели к снежной горной вершине.

Осенью я собрал все мои печали и похоронил их у себя в саду.

Когда вернулся Апрель и весна сочеталась браком с землею, в моем саду выросли дивные цветы, ничуть не похожие на все прочие.

Посмотреть на них пришли соседи, и все они просили: «Когда настанет осень, время сева, не дашь ли нам семян этих цветов, чтобы они росли и у нас в саду?»

Досадно, протянув к людям пустую руку, не получить ничего; но горе, если ты протянешь полную пригоршню и не найдется никого, кто бы из нее взял.

Я тоскую по вечности, ибо там встречу я мои ненаписанные стихи и ненарисованные картины.

Искусство – шаг из природы в Бесконечность.

Произведение искусства – туман, изваянный в образ.

Руки, сплетающие венки из терниев, и те лучше праздных рук.

Наши самые святые слезы никогда не выступают на наших глазах.

Была ли любовь матери Иуды к своему сыну меньше любви Марии к Иисусу?

Есть три чуда о Брате нашем Иисусе, еще не записанные в Писании: во-первых, он был таким же человеком, как ты и я; во-вторых, у него было чувство юмора; в-третьих, он, побежденный, знал, что вышел победителем.

Распятый, ты распят на моем сердце, и гвозди, вошедшие в твои руки, пронзают стенки моего сердца.

А завтра случайный прохожий, идучи мимо этой Голгофы, не будет знать, что здесь истекали кровью двое.

Он подумает, что это кровь одного человека.

Ты, верно, слышал о Святой горе.

Это высочайшая гора в нашем мире.

Если ты поднимешься на ее вершину, у тебя будет лишь одно желание – спуститься и быть с теми, кто живет на дне долины.

Потому-то ее называют Святой горой.

Каждую мысль, которую я заковал во фразу, я обязан освободить своими делами.

 

Стихи

И в жажде, и в голоде – моё насыщение,

А в трезвости – пьяный хмель, в молчании – пение,

И в тайне – открытость, в откровеньи – сокрытие,

В страдании – радость и в разлуке – сближение.

На горе я сетую, а сердце гордится им;

Я плачу – молчат уста, презрев утешение.

Желанное – предо мной, а я всё гонюсь за ним,

И рядом мой друг, а я ищу в отдалении.

Мечтанья мои рассыплет ночь по дорогам снов,

А утро сбирает их, неся пробуждение.

Ты в зеркале духа своё тело увидишь вдруг –

Ничтожным покажется его отражение.

Со мною мучитель злой и тот, кто покой дарит,

Со мною могила и со мной воскресение.

Живу я – но с каждым шагом близится смерть моя,

И гибель влекут ко мне души увлечения.

Я душу спросил: «Скажи, как правит людьми судьба?»

Ответила: «Я – судьба, хозяйка решения!»

 

Недругу

Одно ты нам простить не можешь – мечты,

За них готов ты нас бранить и хулить.

Мечты – вино, да нету чаш для него;

Как им тебя, о недруг наш, напоить?

Мечты – моря, молчанье наше – прилив,

 Чтоб их с отливом на бумаге излить.

Твой день – вчера, а с нами – завтрашний день,

На нём грядущей тайны вышит узор.

Тебя прошедшей славы призрак манит,

А нам надежды призрак радует взор.

И все пути твои – в пределах земных,

 А перед нами – безграничный простор!

Так насмехайся, оскорбляй, обвиняй,

И наши дни наполни злобной враждой,

И бей камнями, распинай, проклинай –

Свободный дух неуязвим пред тобой!

Не повернёшь ты в небе звёзды назад,

Их не погасит чёрный сумрак ночной!

Ты говоришь: мы только брешь в небесах –

Её заткнёшь ли болтовнёю пустой?!

 

Душе

Когда б не к вечности стремленье,

Не мог бы я услышать пенье

В тяжёлой поступи веков,

Я так легко бы жизнь отринул,

На тело бренное накинул

Могильных тайн седой покров.

Когда бы не омыл слезами,

Не тронул скорбными тенями

Глаза свои, – мой взор бы сник,

Я брёл бы, как слепой, блуждая,

Путей своих не постигая

И видя только мрака лик.

Да, жизнь, как ночь, недолго длится

Заря за нею золотится,

А жажда сердца говорит,

Что пред зарёю мрак бессилен,

Что сладкой влагой Сальсабиля[44]

Смерть без отказа напоит.

Когда невежда скажет смело:

«Дух исчезает, как и тело,

А что исчезло – не вернуть!» –

Ответь: «Цветку настанет время

Увять, но он оставит семя –

Вот вечности священный путь!»

 

Сокровенная страна

Занимается заря – уйдём скорей,

Здесь живут чужие люди, друга нет!

Как расти цветку меж розовых ветвей,

 Коль другими лепестками он одет?

Средь развалин не найдёт себе друзей

Тот, в чьём сердце – яркой молодости свет!

Там, вдали, алеет утро – посмотри!

Ведь откликнуться на зов готовы мы

И не верим, что сияние зари –

Порождение вечерней скучной тьмы!

В той долине, где тянулись наши дни,

Бесконечная текла река забот,

И печалей стаи в горестной тени,

Словно совы, совершали свой полёт.

Пили мы отравы горечь из ручья

И срывали ядовитые плоды.

Плащ терпенья загорался на плечах –

Скрыть под пеплом не могли мы наготы.

Плащ терпенья мы стелили по ночам –

Превращался он в терновые кусты.

О издревле сокровенная страна!

Если б знали мы, куда же нам идти?

Где в горах твоя высокая стена,

И в пустыне кто укажет нам пути?

Ты мираж, иль как надежда ты дана

Тем, кто жаждет невозможное найти?

Иль как лёгкий сон ты теплишься в сердцах,

А наутро угасаешь – не вернуть?

Иль как туча ты купаешься в лучах

Перед тем, как в море мрака утонуть?

Царство истины, ума и красоты,

Колыбель для тех, кто жаждет им служить!

Недоступна караванам дальним ты,

Кораблям к тебе по морю не доплыть.

Ты не в северной, не в южной стороне,

Нет тебя ни за спиной, ни впереди,

Не в пространстве ты небесном, не на дне,

Не в горах и не пустыни посреди:

Ты – душа моя в сияньи и огне,

Сердце, бьющееся трепетно в груди!

Прошу тебя, о сердце, скрой от людей

Печаль твою и муку страсти твоей – смирись!

Глупец откроет всем

И чувства, и мечты.

Достойнее – молчать,

Когда полюбишь ты.

Прошу тебя, о сердце, тайну лелей,

Не отвечай тому, кто спросит о ней – сдержись!

– Где та, которой ты Дарил сердечный пыл?

– Она давно с другим,

И я о ней забыл!

Прошу, о сердце, скрой тоску от людей:

Ведь то, что ранит – то и лечит скорей – бодрись!

Любовь сравни с вином:

Когда бокал налит,

Лишь влагу видишь ты,

А дух внутри сокрыт.

Прошу, о сердце, будь спокойным, умей

Средь ураганов, среди бурных морей спастись!

 

Грозный призрак

Грозный призрак надвигается в ночи,

Приближается, колеблется, молчит.

Он собою застилает лунный свет,

Словно больше властелина в мире нет.

Чуть земли касаясь, он плывёт один,

Словно облако скользит среди руин,

В дымку легкую тумана погружён

И таинственным сияньем окружён.

Я молил его: «О ночи властелин!

Отвечай мне – человек ты или джинн?»

Злой усмешкой встретил он мои мольбы:

«Я не джинн, не человек, я – тень судьбы!»

«Ах, давным-давно простился я с судьбой –

С той минуты, как заброшен в мир земной!»

И сказал мне призрак тихо: «Я – любовь,

Без любви земную жизнь не славословь!»

«Нет, любовь – весенний трепетный цветок,

Что увял под летним солнцем, изнемог!»

Словно рокот моря голос прозвучал:

«Смерть я, ужас, окончанье всех начал!»

«Смерть не ужас – пробужденье ото сна,

Утро благостное, истины весна!»

«Знай, я слава, я всеобщая мечта,

Если славы не добьёшься – жизнь пуста!»

«Слава – тень, добыл её иль не добыл,

Тень, что манит, исчезая средь могил!»

«Тайна духа, тайна тела – это я,

Бесконечная загадка бытия!»

«Если в тайну силой мысли ты проник,

То как сон она исчезнет в тот же миг!»

«Замолчи, довольно! Слушать нету сил!»

«Но ведь спрашивать никто не запретил?!»

«Все вопросы – порожденье суеты:

Знай, что мы одно и то же – я и ты!

И всегда теперь увидишь нас вдвоём

Ты в зеркальном отражении своём;

Изучай его!»

И призрак, словно дым,

Вдруг растаял, стал неслышен и незрим.

Мук сомнения не в силах превозмочь,

Я блуждал во мраке мыслей эту ночь.

Паутиной сомнений мои вы опутайте дни,

Оплетите упреками ночи мои – всё равно

Не обрушите стойкую башню – терпенье моё –

И из чаш моих звонких не сможете вылить вино!

В моей жизни навеки свила безмятежность гнездо,

Моё сердце покойно, святилище мира оно.

Неужели бояться я смертного часа могу,

Если кубок судьбы мне пригубить сегодня дано?

 

Слава

Я в час отлива на песке слова чертил

И столько в те слова вложил душевных сил!

А захотел перечитать – прилив их смыл,

Остался вместо мудрых слов холодный ил.

 

О чём поёт ручей

Шёл один я по долине в ранний час,

Раскрывавший людям тайны бытия,

Тьмой ночною утаённые от нас,

И услышал я певучий зов ручья:

«Жизнь – не только наслажденье,

А стремление, кипение и страсть.

Смерть – не умиротворенье,

Лишь отчаянье и чёрной муки пасть.

Мудрость – не в красотах речи,

Только в тайном смысле высказанных слов.

Ты не чином будь отмечен –

Славен тот, кто чин любой презреть готов.

Нужно ль предками кичиться –

Их грехи любого могут погубить.

Стоит ли оков стыдиться –

Блеск цепей способен золото затмить.

Рай – не радость воздаянья,

В мирном сердце он, невинном и простом.

Ад – не горечь наказанья,

В злобном сердце он, завистливом, пустом.

Нет, богатство – не отрада,

Есть бродяги всех счастливей во сто крат.

Бедняка жалеть не надо:

Корка хлеба да рубаха – он богат!

Не в чертах лица прелестных –

Красота твоя в сиянии души.

Прав ли правый? Неизвестно.

Сразу грешника отринуть не спеши!»

Вот что слышал я в журчании ручья,

Пробегавшего меж древних скал седых.

То, что слышал я в журчании ручья, –

Может быть, разгадка тайн глубин морских.

 

Пьеса

Разве ты не видел, как поступил твой Господь с Адом, Ирамом[46], обладателем колонн, подобного которому не было создано в странах?[47]

Коран

Вступают в него некоторые из моей общины.

Из хадисов[48]

Когда Шаддад ибн Ад завладел всем светом, то отрядил он тысячу эмиров – исполинов племени Ад – на поиски обширных земель, обильных водою и напоенных благоуханным воздухом, лежащих в удалении от гор, дабы построить там золотой город. Отправились эмиры в путь, взяв с собою каждый по тысяче человек из числа слуг и приближенных. И так странствовали они, доколе не открыли обширные благоуханные земли. Земли эти полюбились им, и повелели они зодчим и строителям, и те заложили город, расположенный четвероугольником протяженностью в сорок фарсахов[49] – по десяти с каждой стороны; вырыли водоем, выложили дно и стены йеменским ониксом по самые края вровень с ликом земли; потом обнесли город стеной высотою в пятьсот локтей и покрыли ее вызолоченными листами серебра, слепившими на солнце взор. Шаддад послал людей во все концы света добыть из рудников золото и отлить из того золота кирпичи. По его слову извлекли покоившиеся в толще земли сокровища; потом построил он внутри стен города сто тысяч дворцов по числу начальников в царстве своем – каждый дворец с колоннами из всякого рода хризолитов и яхонтов, скрепленных чистым золотом, каждая колонна высотою в сто локтей. Посреди города он заставил течь реки, отвел их воды к тем дворцам и палатам. Дорогам в городе положил быть из золота, многоценнейших каменьев и яхонтов. И украсил дворцы листами золота и серебра, и насадил по берегам рек множество дерев, стволы коих были чистое золото, а листья и плоды из хризолитов, яхонтов и жемчужин всех родов и видов. И умастил городские стены мускусом и амброй, устроил себе в городе богато убранный сад и сделал деревья в том саду из яхонтов, изумрудов и всех известных минералов. И посадил на них всевозможных певчих птиц, которые заливались трелями и щебетали.

Аш-Шааби[50]. Из книги «Жития царей»

Место действия – рощица гранатовых деревьев, тополей и орехов, окружающая старый уединенный дом, что стоит на полпути между истоком Оронта[51] и селением аль-Хермиль на северо-востоке Ливана.

Время действия – ранний июльский вечер 1883 года.

Действующие лица

Зейн аль-Абидин ан-Нехавенди, перс-дервиш сорока лет, известен как суфий[52].

Налжиб Рахме, ливанский литератор тридцати трех лет.

Амина аль-Алявийя, известная в тех краях как Дух Долины; возраст неизвестен.

Занавес подымается. Зейн аль-Абидин сидит в тени деревьев, подперев голову рукой, и концом длинного посоха чертит круги на земле. Немного спустя в рощу въезжает Наджиб Рахме верхом на коне; он спешивается, привязывает поводья к стволу дерева и, отряхнув пыль с одежды, подходит к Зейн аль-Абидину.

Наджиб Рахме. Мир тебе, господин мой!

Зейн аль-Абидин. И тебе мир! (Про себя.) Что до мира, то мы принимаем его, а вот по части «господина» не знаю, как быть.

Наджиб (осматривается). Здесь ли живет Амина аль-Алявийя?

Зейн аль-Абидин. Это одно из ее жилищ.

Наджиб. Ты хочешь сказать, мой господин, что у нее есть и другой дом?

Зейн аль-Абидин. У нее великое множество жилищ.

Наджиб. Я ее с самого утра ищу, но у кого ни спрашивал о ней, никто мне не говорил, что у нее не один дом.

Зейн аль-Абидин. Стало быть, ты с утра встречал тех, кто видит только глазами и слышит только ушами.

Наджиб (удивленно). Быть может, это и так, но все же скажи по правде, господин мой, здесь ли живет Амина аль-Алявийя?

Зейн аль-Абидин. Да, здесь порой живет ее тело.

Наджиб. А не знаешь ли ты, где она сейчас?

Зейн аль-Абидин. Она всюду. (Указывая рукою на восток.) Тело же ее странствует меж теми холмами и долами.

Наджиб. Вернется ли она сюда сегодня?

Зейн аль-Абидин. Даст Бог, вернется.

Наджиб (садится на камень перед Зейн аль-Абидином и пристально смотрит на него). Судя по бороде, ты, видно, перс?

Зейн аль-Абидин. Да, родом я из Нехавенда, вырос в Ширазе, учился в Нишапуре, много странствовал по белу свету, но где бы я ни был, всюду я чужой.

Наджиб. Все мы везде чужие.

Зейн аль-Абидин. Нет, уж поверь мне. Много всякого народу я перевидал и с кем бы ни заговорил, всяк был доволен своим окружением, искал радости в ближних и отказывался от мира ради того тесного пространства, которое для него – весь мир.

Наджиб (удивляясь речам собеседника). Господин мой, ведь человек по природе своей склонен любить отчий край.

Зейн аль-Абидин. Люди по природе ограниченные склонны любить в жизни ограниченное. Человек со слабым зрением видит не дальше чем на локоть тот путь, по которому ступает, и не больше чем на локоть – стену, о которую опирается.

Наджиб. Не всякому дано постигнуть жизнь во всей ее полноте. Тщетно ждать от человека со слабым зрением, что он увидит едва заметное вдали.

Зейн аль-Абидин. Верные слова, ты хорошо сказал. Тщетно ждать доброго вина от незрелого винограда.

Наджиб (после минутного молчания). Послушай, господин мой, уж который год я слышу рассказы об Амине аль-Алявийе. Рассказы эти так глубоко врезались мне в сердце, что я решил непременно встретиться с нею, постараться понять ее и познать ее сокровенные тайны.

Зейн аль-Абидин (прерывает его). Сыщется ли в мире сем человек, способный постичь тайны Амины аль-Алявийи? Найдется ли человек, способный странствовать по дну морскому, словно он прогуливается по саду?

Наджиб. Прости меня, господин, я не то хотел сказать. Без сомнения, не в моих силах постичь тайное тайных Амины аль-Алявийи, но я льщу себя надеждой услышать от нее рассказ о том, как она вступила в Ирам Многоколонный.

Зейн аль-Абидин. Тебе одно только и остается, что встать подле врат ее милосердия, и, ежели они распахнутся перед тобой, считай, ты достиг искомого, а ежели не раскроются, то вини в том себя.

Наджиб. Как понять мне твои последние слова, господин?

Зейн аль-Абидин. Они означают одно: Амина аль-Алявийя знает людей куда лучше, чем они – самих себя. Ей достаточно бросить взгляд, чтобы увидеть все, что лежит на их совести, владеет их сердцем и духом. Ежели она сочтет тебя достойным разговора с нею, то заговорит с тобой, а ежели нет – так не обессудь.

Наджиб. Что же мне такое сказать или сделать, чтобы удостоиться чести услышать ее историю?

Зейн аль-Абидин. Не думай, что какое-то твое слово или дело приблизит тебя к ней, ибо она не станет вслушиваться в то, что ты говоришь, и не взглянет на твои дела. Нет, она услышит ухом своего уха неизреченное тобою и увидит глазом своего глаза не содеянное тобой.

Наджиб. (На лице его проступает изумление.) Как чудны и прекрасны твои слова!

Зейн аль-Абидин. Что бы я ни сказал об Амине аль-Алявийи, все будет лишь лепетание немого, который силится пропеть песнь.

Наджиб. Может быть, тебе известно, господин мой, откуда родом эта удивительная женщина?

Зейн аль-Абидин. Она родилась в груди Аллаха.

Наджиб (в замешательстве). Я хотел спросить, где она родилась по плоти.

Зейн аль-Абидин. Близ Дамаска.

Наджиб. Не расскажешь ли ты, кто ее родители и как они воспитывали ее.

Зейн аль-Абидин. Вопросы твои сродни тем, что задают судьи и законники. Неужели ты думаешь, что возможно постичь сущность, пытаясь распознать ее случайные проявления? Разве можно познать вкус вина, глядя на стенки сосуда?

Наджиб. Души и тела – их вместилища – связаны узами, и между телами и тем, что их окружает, существуют определенные отношения. Поскольку я не верю в случайность, то полагаю, что знать об этих узах и отношениях небесполезно.

Зейн аль-Абидин. Ты удивил меня! Выходит, ты знаешь толк в науках. Коли так, тогда слушай. О матери Амины аль-Алявийи мне известно только то, что она умерла в родах, произведя на свет дочь. Отец же ее – шейх Абд аль-Гани ад-Дарир, известный больше под именем аль-Аляви, был в свое время несравненным знатоком тайных наук и суфизма. Он, да помилует его Аллах, страстно любил дочь, вырастил ее, дал образование и влил в ее дух все от своего духа. Когда она вступила в пору зрелости, он понял, что все знания, которые она получила от него, относятся к ниспосланному ей знанию так же, как пена к пучине морской. С той поры он любил говорить о ней: «Из мрака моего излился свет, озаряющий меня». Когда ей исполнилось двадцать пять лет, он отправился вместе с нею в паломничество. И вот, когда они, миновав Сирийскую пустыню, были на расстоянии трех дневных переходов от пресветлой Медины, ад-Дарир заболел лихорадкой и умер. Дочь схоронила его там у подножия горы и семь ночей не отходила от его могилы, взывая к его духу, дабы он открыл ей тайны прикровенного и поведал, что сокрыто под завесою. На седьмую ночь дух отца внушил ей отпустить на волю ее верблюдицу, взять на плечи котомку с припасами и идти на юго-восток. Так она и сделала. (Какое-то время он молчит, вглядываясь в далекий горизонт, затем продолжает.) После долгих странствований Амина аль-Алявийя достигла сердца Аравии – пустыни Руб аль-Хали, по которой от первых дней ислама и до сего времени не проходил ни единый караван и редкий путник проникал туда. Паломники посчитали, что она заблудилась в песках и умерла с голоду. Воротившись в Дамаск, они так и сказали людям, и все знавшие добронравие отца и дочери весьма опечалились тем известием. Но прошло время и память о них окутало покрывало забвения – будто их совсем и не существовало. Спустя пять лет Амина аль-Алявийя появилась в Мосуле, столь прекрасная и величественная, столь умудренная знанием и преисполненная добродетели, что мнилось, будто это звезда пала с небес. Она ходила среди людей с открытым лицом, останавливалась подле собиравшихся в кружок ученых законников и имамов и вступала с ними в беседы о делах благочестия и живописала им красоты Ирама Многоколонного с небывалым красноречием. И вот, когда молва о ней прошла повсюду и число ее приверженцев и учеников умножилось, ученые мужи города, убоявшись появления ереси, опасаясь смуты, подали на нее жалобу наместнику. Тот призвал ее к себе и дал ей кошель, туго набитый золотом, склоняя к тому, чтобы она покинула город. Денег она не взяла и ночью одна, без провожатых, ушла из города. Сначала она отправилась в Константинополь, а после – в Алеппо, Дамаск, Хомс и Триполи. Всюду на своем пути она будила уснувшие людские души и разжигала угасшие в них чувства. Люди, движимые волшебными могущественными силами, стекались к ней и жадно внимали ее речам, странным и дивным рассказам о том, что довелось ей испытать. Однако всюду учители веры и шейхи знания чинили ей препятствия, объявляли слова ее ложными и доносили на нее правителям. И тогда ее душа возжаждала одиночества, и несколько лет тому назад она пришла в эти края и избрала уединенную жизнь подвижницы, посвятив себя делам благочестия, отринув все мирское и предавшись познанию божественных тайн. Вот то малое из многого, что известно мне о жизни Амины аль-Алявийи. Что ж до того, что дал мне Аллах знать о духовной ее сущности, и о способностях, и дарованиях, согласно живущих в ее душе, то говорить о сем я сейчас не могу. Да и какой человек может наполнить чаши и кубки эфиром, окружающим этот мир?

Наджиб (взволнованно). Благодарю тебя, господин, за то, что соблаговолил рассказать мне об этой удивительной женщине. Теперь я с еще большей страстью мечтаю предстать перед ее милостью.

Зейн аль-Абидин (пристально смотрит на него). Ты ведь христианин, не так ли?

Наджиб. Да, я родился христианином, но знаю: очисти мы религии от всех наслоений, будь то вероисповедных или же общежитейских, мы увидим, что все они суть одна религия.

Зейн аль-Абидин. Ты прав, и нет на свете человека, кто бы знал о чистом единстве религий больше, чем Амина аль-Алявийя. Она среди людей, столь разнящихся по вере, – словно утренняя роса, что нисходит с высей и оседает сияющим жемчугом на лепестках цветов самых разных форм и оттенков. Да, она словно утренняя роса...

Зейн аль-Абидин внезапно умолкает и прислушивается, обратившись лицом к востоку, затем подымается и делает знак Наджибу, чтобы и он напряг слух.

Зейн аль-Абидин (шепотом). Это Амина аль-Алявийя!

Наджиб, словно ощутив какое-то движение в воздухе, подносит руки к вискам. И вот он уже видит, как идет к ним аль-Алявийя. Он меняется в лице, ему становится не по себе, ноги его прирастают к земле... Входит Амина аль-Алявийя и останавливается перед двумя мужчинами. Всем обликом, одеждою и движениями она скорей напоминает богиню, которой поклонялись в незапамятные времена, чем современную восточную женщину. Возраст ее определить невозможно, ибо юное лицо ее словно скрывает под собою тысячу лет опыта и испытаний. Наджиб и Зейн аль-Абидин по-прежнему стоят на месте, охваченные почтительным страхом и благоговейным трепетом, словно предстоят Пророку Божиему. Аль-Алявийя всматривается в лицо Наджиба, как бы проникая взглядом в его душу, затем подходит ближе. Лицо ее просветлело, на губах – улыбка, мягким голосом она говорит.

Аль-Алявийя. Ты пришел сюда, ливанец, желая разузнать о нас и вникнуть в дела наши. Но ты найдешь в нас не больше того, что есть в тебе, и услышишь лишь то, что познал в самом себе.

Наджиб (восторженно). Я уже увидел, услышал, уверился и мне довольно этого.

Аль-Алявийя. Не довольствуйся малым, ибо кто приходит к роднику жизни с пустым кувшином, тому даны будут два кувшина, переливающихся через край.

Она протягивает ему руку, он благоговейно берет ее в свои руки и припадает губами к кончикам ее пальцев, побуждаемый некой таинственной силой. Она оборачивается к Зейн аль-Абидину, протягивает ему руку, и он тоже целует ее пальцы. Затем она отступает назад и садится на вытесанный камень, лежащий возле дома, и, указывая на ближний валун, обращается к Наджибу.

Аль-Алявийя. Вот наши скамьи, садись.

Наджиб садится, следом за ним садится Зейн аль-Абидин.

Аль-Алявийя. Мы видим в глазах твоих свет Аллаха, а когда на нас смотрит тот, в чьих глазах этот свет, он видит нашу истинную сущность без покровов, в наготе ее. А в лице твоем мы читаем, что искренность возвысила тебя от праздного любопытства до желания постичь истину. И если на устах твоих слово – скажи его, мы выслушаем тебя. Если в сердце твоем вопрос, спроси – мы ответим тебе.

Наджиб. Я пришел узнать о той до крайности странной истории, о которой только и говорят люди. Но едва я узрел тебя, как мне открылось, что жизнь – это проявления всецелостного духа. Я уподобился рыбаку, что закинул свою сеть в море в надежде поймать рыбу, а, вытянув ее на берег, нашел в ней кошель с драгоценными каменьями.

Аль-Алявийя. Так ты пришел спросить нас, как мы вступили в Ирам Многоколонный?

Наджиб. Да, госпожа, еще юношей я услышал два этих слова «Ирам Многоколонный», и с тех пор они осеняют мои сны, а символы и скрытые значения, стоящие за этими словами, преследуют мое воображение.

Аль-Алявийя (подымает голову, закрывает глаза и говорит голосом, исходящим, как чудится Наджибу, из глубин пространства). Да, мы достигли сокровенного города, вступили в него и жили в нем. Мы наполнили дух наш его благоуханием, сердце наше – его тайнами и карманы наши – его жемчугами и яхонтами. Если же кто не верит тому, что мы воочию увидели и познали, тот не верит себе самому перед лицом Аллаха.

Наджиб (медленно). Госпожа моя, я точно ребенок, который, не в силах высказать свое желание, невнятно лепечет. Но если я и отваживаюсь о чем спросить тебя, то преисполнен смирения, и если пытаюсь постичь что-то, то делаю это искренне и со тщанием. Могу ли я рассчитывать на то, что твоя благосклонность станет моей заступницей перед тобою, если я потревожу твой покой своими расспросами?

Аль-Алявийя. Спрашивай, что пожелаешь, ибо Аллах сделал истину многовратной, и врата ее он раскрывает перед всяким, кто стучит в них рукою веры.

Наджиб. По плоти или по духу вступила ты в Ирам Многоколонный? Что это – город, построенный из выкристаллизовавшихся частиц земных и стоящий в известной точке земли, либо же град духовный, знаменующий духовное состояние, коего достигают пророки и святые в исступлении, которое господь возлагает покровом на их души?

Аль-Алявийя. Все зримое и незримое на земле – суть духовные состояния. Я вступила в сокровенный город по плоти, которая есть явленный дух мой, и по духу, который есть моя таимая плоть. Кто пытается утверждать, что частицы, слагающие плоть, разнятся между собой, тот пребывает в явном заблуждении. Цветок и запах его – одно целое. Слепец, для которого нет ни оттенков, ни формы цветка и который говорит: «Цветок – это только запах, струящийся в эфире», разве он чем-либо отличается от человека, лишенного обоняния, который говорит: «Цветы – суть лишь формы и оттенки»?

Наджиб. Стало быть, сокровенный город, именуемый нами Ирамом Многоколонным,– это состояние духа?

Аль-Алявийя. Всякое место и время есть состояние духа. И все зримое и мыслимое – суть состояния духа. Если ты закроешь глаза и взглянешь в глубь своих глубин, то увидишь мир во всей его полноте вплоть до мельчайшей частицы, изведаешь законы, какие имеют власть над ним, узнаешь, какие силы таит он в себе, и поймешь, какие святые места он отыскивает. Да, если ты закроешь свое телесное зрение и откроешь око духовное, то увидишь начало бытия и конец его, тот конец, который в свой черед становится началом, и то начало, которое превращается в конец.

Наджиб. Но всякий ли человек способен закрыть глаза и увидеть чистую сущность жизни?

Аль-Алявийя. Каждый может страстно желать, желать и желать до той поры, пока страстное желание не совлечет покров явлений с его глаз, и тогда он узрит свое «Я». А видящий свое «Я» видит и чистую сущность жизни. Ибо всякое «Я» есть и чистая сущность жизни.

Наджиб (приложив руку к груди). Так значит все сущее – чувственное и мысленное – пребывает вот здесь, в моей груди?

Аль-Алявийя. Все сущее пребывает в тебе, благодаря тебе и для тебя.

Наджиб. Значит, я могу сказать себе, что Ирам Многоколонный существует внутри, а не вне меня?

Аль-Алявийя. Все сущее пребывает в тебе и все, что пребывает в тебе, есть сущее. И нет такой грани, которая разъединяла бы ближайшее и отдаленнейшее, высочайшее и нижайшее, ничтожнейшее и величайшее. В одной капле воды – все тайны морей, в единой пылинке – все частицы земли и в одном движении мысли – всякое движение и порядок, какие только есть в мире.

Наджиб (в замешательстве). Госпожа моя, мне говорили, что ты свершила далекий путь, прежде чем достигла Руб аль-Хали – сердца Аравии. И еще говорили, что дух твоего отца наставлял и путеводил тебя, не покидая до самого Ирама Многоколонного. Должен ли всякий, возымевший желание проникнуть в этот сокровенный город, пребывать в том же состоянии, что и ты тогда, и должен ли он обладать телесными связями и духовными узами, чтобы приобресть то же, что ты?

Аль-Алявийя. Да, мы прошли пустыни, терпели голод и жажду, испытали ужасы дня с его палящим зноем и страхи ночи с ее безмолвием, прежде чем увидели стены Божьего града. Но еще до нас этого града достигли те, кто не сделал и шагу, а любовались красотой его и блеском те, чье тело не изведало голода и чей дух не томился жаждой. Истинно, братья и сестры наши бродили в этом святом городе, не покидая стен родного дома. (Она умолкает на какой-то миг, потом показывает рукой на растущие вокруг деревья и благовонные травы.) У каждого семени, бросаемого осенью в земные поры, особый способ освобождать ядро свое от оболочки и творить листву, цветы и плоды. Но как бы ни разнились они в этом меж собою, святыня для всех семян едина. И эта святыня – предстояние лику Солнца.

Зейн аль-Абидин (в самозабвении раскачивается из стороны в сторону, словно он вознесся духом в горний мир, затем произносит нараспев). Аллах велик! Нет божества, кроме Аллаха, многомилосердого, всеодаряющего, осеняющего тенью своею уста говорящих!

Аль-Алявийя. Скажи: «Аллах велик! Нет божества, кроме Аллаха!» И скажи: «Нет ничего, кроме Аллаха!»

Зейн аль-Абидин шепчет про себя эти слова. Наджиб, словно зачарованный, неотрывно глядя на аль-Алявийю, едва слышно говорит.

Наджиб. Нет ничего, кроме Аллаха!

Аль-Алявийя. Скажи: «Нет божества, кроме Аллаха, и нет ничего, кроме Аллаха» – и оставайся христианином.

Наджиб (склонив голову, шевелит губами, повторяя ее слова, затем подымает взор и говорит). Я сказал эти слова, госпожа, и буду говорить их до конца жизни.

Аль-Алявийя. Жизни твоей нет конца! Ибо ты вечен, как и всё на свете.

Наджиб. Кто я и что я, чтобы мне быть вовеки?

Аль-Алявийя. Ты есть ты, и ты есть всё и потому пребудешь вечно.

Наджиб. Мне, конечно, известно, госпожа моя, что частицы, слагающие мое первоматериальное единство, вечны, как сама первичная материя. Но хотелось бы знать, вечна ли эта идея, которую я называю своим «Я»? Вечно ли это смутное бодрствование, повитое дремотой? Вечны ли пузырьки на воде, сверкающие при свете солнца, а также породившие их волны, – волны, что стирают их с лица моря, чтобы породить новые? Вечны ли эти желания, надежды, страдания и радости? Вечны ли эти зыбкие видения в этом прерывистом сне в эту ночь, поражающую чудесами и устрашающую своей ширью, глубиной и высотой?

Аль-Алявийя (возводит глаза к небу, словно достает что-то из вместилищ пространства, и отвечает утвердительно, голосом, исполненным решимости, знания и опыта). Все сущее вечно. И само существование сущего – знак его вечности. Что же до идеи, то она есть знание во всей его полноте. Ибо не будь ее – мир не знал бы, сущий он или не сущий. Она есть не преходящее вовеки безначальное и бесконечное бытие, которое если изменяется, то лишь для того, чтобы обрести себя, исчезает с единственной целью – явиться в еще более величественном образе, и погружается в сон лишь с тем, чтобы видеть во сне еще более блистательное бодрствование. Дивлюсь тому, кто твердит о вечности атомов тех внешних оболочек, что воспринимаются нашими чувствами, но вместе с тем отрицает то, ради чего эти оболочки созданы. Дивлюсь тому, кто доказывает вечность частиц, слагающих глаз, но сомневается в вечности взора, для которого глаз – орудие. Дивлюсь тому, кто утверждает, что следствия вековечны, но настаивает на том, что причины исчезают. Дивлюсь тому, кого сотворенные явления отвлекают от являющего творца. Дивлюсь тому, кто делит жизнь на две половины и верит в половину побуждаемую и отступается от половины побуждающей. Дивлюсь тому, кто смотрит на эти горы и равнины, залитые солнечным светом, внимает ветру и говорит на языке ветвей, впивает аромат цветов и душистых трав, а после говорит себе: «Все, что я вижу и слышу, никогда не исчезнет. То, что я знаю и чувствую, никогда не иссякнет. Но этот разумный дух, который видит и благоговеет, созерцает и слышит, радуется и печалится, этот дух, который чувствует и трепещет, ликует и познает, тоскует и обретает себя, этот всеобъемлющий дух исчезнет, как пузырьки на лице моря, рассеется, как тень перед светом». Истинно, дивлюсь тому существу, кое отрицает собственное бытие.

Наджиб (взволнованно). Я уверовал в свое бытие, госпожа! Кто услышит твои слова и не уверует, тот не человек, а камень.

Аль-Алявийя. Аллах вместил в каждую душу посланника, дабы он вел нас к свету. Но есть среди людей такие, кто ищет жизнь вне себя, не ведая, что жизнь – внутри них.

Наджиб. Неужели вне нас нет такого света, без которого мы не в силах достичь сокрытого в наших глубинах? Разве нет вокруг нас сил, способных пробудить наши силы и поднять ото сна дремлющее в нас? (Он на миг умолкает, затем продолжает.) Может быть, дух твоего отца открыл тебе нечто такое, о чем не ведомо узнику тела и заложнику дней и ночей?

Аль-Алявийя. Да. Но напрасно будет стучать путник в дверь дома, когда там нет ни души и некому отворить ему. Истинно, человек – существо, подъятое между бесконечностью в самом себе и бесконечностью в окружающем его мире. Не будь в нас того, что есть в нас, то и вне нас не было бы того, что есть вне нас. Дух моего отца беседовал со мною, ибо мой дух беседовал с ним, и он открыл моему внешнему сознанию то, что известно было моему внутреннему сознанию. И когда бы не голод мой и жажда, я б не получила хлеба и воды, и когда бы не страсть моя и желание, не встретить мне предмет моей страсти и желания.

Наджиб. Разве каждый из нас может спрясть нить из своей страсти и желания и протянуть ее между своим духом и духами, парящими в высях? Быть может, только некоторым людям дарована способность общаться с духами и возвещать их волю и намерения?

Аль-Алявийя. Между обитателями эфира и обитателями земли от начала дней и ночей установлены общение и беседы. И нет на свете никого, кто не подчинялся бы велению разумных незримых сил. Сколь часто человек свершает труд, полагая, что действует по собственной воле, а на деле исполняет чужую волю. Сколько на земле было великих людей, чье величие состояло в полном подчинении воле некоего духа, как тонкострунная кифара повинуется касаниям искусного музыканта. Между зримым миром и миром разума пролегает путь, который мы проходим в исступлении, – оно говорит нам, но мы не внемлем, а на возвратном пути видим в ладонях нашего духа семена, которые мы бросаем в землю нашей вседневной жизни, и они всходят благими делами или бессмертными словами. Когда бы не эти пути, открытые между нашими духами и духами эфира, то не появился бы среди людей пророк, не поднялся бы средь них поэт и не прошел бы меж ними мудрец. (Возвысив свой голос.) Я говорю и века тому свидетели: между горним сонмом и дольним – узы, подобные связи между повелевающим и исполняющим повеление, между увещевающим и увещеваемым. Я говорю: нас окружают чувства, увлекающие наши чувства; разумы, наставляющие наш разум, и силы, пробуждающие наши силы. Воистину, ежели мы в чем и сомневаемся, это еще не значит, что мы не повинуемся тому, в чем усомнились. Ежели мы отдаемся плотским чувствам, это еще не значит, что мы уклоняемся от того, чего ждут духи от нашего духа. И ежели мы, в ослеплении, не видим подлинной сущности своей, это еще не значит, что подлинная наша сущность сокрыта от взоров тех, кто скрыт от нас. Ибо если мы и останавливаемся, то и тогда мы ступаем с ними, если мы и застываем на месте, то и тогда движемся с ними, и если умолкаем, то и тогда говорим их голосами. И никакой дремоте в нас не отнять у нас их бодрствования, как никакому бодрствованию не изгнать их сновидения с лугов нашего воображения. Мы и они – в двух мирах, которые объемлет собою один мир, в двух состояниях, которые обвивает одно состояние, и в двух существованиях, которые сопрягает Единая Вечная Всецелая Совесть, не знающая ни начала ни конца, ни верха ни низа, ни предела ни граней.

Наджиб. Придет ли тот день, госпожа, когда благодаря ученым изысканиям и чувственному опыту мы сможем познать то, что дух наш познаёт благодаря воображению и что испытывают наши сердца, объятые страстным желанием? Сможем ли мы постичь, что духовная сущность не исчезает со смертью, так же как мы постигаем некоторые тайны природы; сможем ли прикоснуться рукою отвлеченного познания к тому, что сейчас нащупываем пальцами веры?

Аль-Алявийя. Да, этот день придет. Но заблуждаются те, кто, познав отвлеченную истину одним из своих телесных чувств, не верят в нее, пока она не станет очевидной всем их чувствам. Я не понимаю того, кто слышит пение дрозда и видит, как он порхает, перелетая с ветки на ветку, но не перестает сомневаться в том, что слышит и видит, пока не возьмет тело дрозда в руку. Я не понимаю того, кто мечтает о прекрасной истине и пытается облечь ее в форму, вложить в тиски явлений, но, не добившись искомого, разуверяется в мечте, отрекается от истины и разочаровывается в прекрасном. Глупцом я почитаю того, кто в воображении рисует нечто и представляет его себе целиком, до мельчайших подробностей, а когда ему не удается это проверить с помощью привычных мерил и словесных доводов, он считает воображаемое – пустым вымыслом, а представление – вздором. Но если бы он взглянул чуть глубже, вдумался бы, то узнал, что воображаемое есть истина, еще не окаменевшая, и что представление есть знание столь возвышенное, что его не сковать цепями мерил, столь высокое и пространное, что его не заключить в клетки слов.

Наджиб. Значит ли это, госпожа, что во всяком воображении есть истина и во всяком представлении – знание?

Аль-Алявийя. Истинно так. Зеркало души не может, даже если б захотело, отобразить то, чего нет пред ним. Тихое озеро не может, даже если бы захотело, явить тебе в своих глубинах гряды гор, узоры древесных куп и очертания облаков, которых нет в действительности. Частицы духа не возвращают тебе отзвуки голосов, которые в действительности не разносились в эфире, и даже если бы захотели – не смогли бы. Свет не отбрасывает тень того, чего нет, и даже если бы захотел – не смог бы. Вера во что-либо есть знание этого чего-либо. Верующий видит духовным оком то, чего не видят глаза исследователей и изыскателей, и постигает своей сокровенной мыслью то, что бессильны постичь они своей благоприобретенной мыслью. Верующий испытывает святые истины чувствами, отличными от тех чувств, коими пользуются все прочие, и полагает, что истины эти – стена неприступная, и идет своим путем, говоря: «Нет ворот, ведущих в этот город».

Аль-Алявийя встает, подходит ближе к Наджибу и, давая понять, что беседа их близится к концу, говорит.

Аль-Алявийя. Воистину, верующий живет все дни и все ночи, а неверующий – лишь считанные мгновения. Как тесна жизнь для того, кто ставит руку между своим лицом и всем миром и не видит ничего, кроме линий на ладони. Как велика моя жалость к тому, кто поворачивается спиной к солнцу и не видит ничего, кроме тени своего тела на земле.

Наджиб (подымается, чувствуя, что настал срок уходить). Госпожа, могу ли я сказать людям, когда вернусь к ним, что Ирам Многоколонный – город духовных сновидений и что Амина аль-Алявийя шла к нему дорогой неодолимого желания и вступила в него через врата веры?

Аль-Алявийя. Скажи, что Ирам Многоколонный – град подлинный, что он существует так же, как горы, леса, моря и пустыни. Скажи, что Амина аль-Алявийя достигла его, пройдя через безжизненную пустыню, познав муки голода и жгучую жажду, тоску одиночества и ужас уединения. Скажи, что древние исполины выстроили Ирам Многоколонный из кристаллизовавшихся и овеществившихся частиц существования и не скрыли его от людей, но сами люди скрыли от него свои души. Тот, кто сбивается с пути, ведущего к нему, пусть лучше сетует на своего вожатого и погонщика каравана, но не на тяготы и лишения, ожидающие его в пути. И скажи еще людям: «Кто не зажигает светильник свой, тот не видит во тьме ничего, кроме тьмы». (Подымает взор к небу, закрывает глаза и на лицо ее ложится покров блаженства.)

Наджиб (подходит к ней, склонив голову, и какое-то время в молчании стоит пред нею, потом целует ее руку и шепотом говорит). Солнце заходит и мне пора вернуться к людским жилищам, пока мрак не окутал путь.

Аль-Алявийя. Ступай при свете, ступай и да хранит тебя Аллах!

Наджиб. Я пойду при свете факела, который ты вложила в мою руку, госпожа.

Аль-Алявийя. Иди при свете истины, который не погасить ветрам.

Она долго смотрит на него взором, лучащимся материнской любовью, потом поворачивается и скрывается в глубине рощи.

Зейн аль-Абидин (подходит к Наджибу). Куда ты теперь держишь путь?

Наджиб. К друзьям – их дом стоит неподалеку от истока Оронта.

Зейн аль-Абидин. Не возражаешь, если я провожу тебя?

Наджиб. Буду очень рад; признаться, я думал, что ты всегда находишься подле Амины аль-Алявийи, и благоговел перед тобою, мечтая быть на твоем месте.

Зейн аль-Абидин. Мы живем при свете солнца вдали от него, но кто из нас смог бы жить на Солнце? (Таинственно.) Каждую неделю я прихожу за благословением и советом, а когда спускается вечер, трогаюсь в обратный путь умиротворенный и довольный.

Наджиб. Как бы я хотел, чтобы все люди приходили раз в неделю испросить благословения и совета и возвращались с миром и покоем.

Наджиб отвязывает поводья от дерева и, ведя коня под уздцы, удаляется вместе с Зейн аль-Абидином.

 

Приход корабля

Аль-Мустафа, избранный и возлюбленный, заря своего дня, двенадцать лет ждал в городе Орфалесе[54] возвращения корабля, который должен был увезти его на остров, где он родился.

На двенадцатый год, в седьмой день Айлула[55], месяца урожая, он поднялся на холм, лежащий за стенами города, обратил взор к морю и заметил свой корабль, приближающийся вместе с туманом.

Тогда распахнулись врата его сердца, и радость его полетела далеко над морем. Он закрыл глаза и молился в тишине своей души.

Но только сошел он с холма, как его охватила немая грусть, и подумал он в сердце своем:

«Как уйти мне с миром и без печали? Нет, не оставить мне этот город, не поранив дух.

Долгими были дни страданий, проведенные в этих стенах, и долгими были одинокие ночи; а кто может расстаться со страданием и одиночеством без сожаления?

Много крупиц духа рассеял я по этим улицам, и много детей моей тоски бродят нагие меж этих холмов, – и я не могу отказаться от них легко и без боли.

Не одежду сбрасываю я сегодня, а собственными руками сдираю с себя кожу.

И не мысль я оставляю после себя, а сердце, умягченное голодом и жаждой.

Нельзя мне более медлить. Море, зовущее к себе все сущее, зовет и меня, и я должен отплыть. Ибо остаться – значит замерзнуть, заледенеть, сделаться застывшим слепком, хотя часы ночные и пламенны.

Хотел бы я взять с собою все. Но как?

Голос не может взять с собой язык и губы, давшие ему крылья. Он должен устремляться в эфир один.

И орел один летит к солнцу, оставив в скалах родное гнездо».

Дойдя до подножия холма, он вновь обернулся к морю и увидел, что его корабль приближается к берегу, а на палубе корабля моряки – сыновья его земли.

И воззвала к ним его душа, и он сказал: – Сыновья праматери моей, вы, оседлавшие гребни волн.

Сколько раз вы приплывали в моих снах. Вот вы пришли, когда я пробудился, и это пробуждение – мой самый глубокий сон.

Я готов пуститься в плаванье, и мое нетерпение, подняв все паруса, ждет ветра.

Лишь глотну этого спокойного воздуха, взгляну с любовью назад – и встану среди вас, мореплаватель среди мореплавателей.

О бескрайнее море, дремлющая мать, только в тебе находят мир и свободу река и ручей.

Лишь один поворот сделает этот ручей, лишь еще один его всплеск раздастся на этой поляне – и я вольюсь в тебя, беспредельная капля в беспредельный океан.

Он шел и видел издали мужчин и женщин, спешивших к городским воротам со своих полей и виноградников.

Он слышал, как их голоса выкликают его имя и от поля к полю возвещают друг другу о приходе его корабля.

И сказал он себе:

– Будет ли день расставанья днем жатвы? Скажут ли, что вечер мой воистину был моей зарей?

Что дать мне тому, кто бросил свой лемех посреди борозды, и тому, кто оставил невыжатый виноград в точилах?

Станет ли мое сердце плодоносным деревом, чтобы я собрал плоды и дал им?

Будут ли желания кипеть во мне ключом, чтобы я наполнил их чаши?

Разве я арфа, чтобы рука Могущественного коснулась меня, разве я флейта, чтобы Его дыхание излилось сквозь меня?

Я искал тишины, но какое сокровище нашел я в ней, чтобы так смело раздавать его?

Если это день моего урожая, то какие поля и в какие незапамятные времена засеял я семенами?

Если воистину это час, когда я подымаю свой светильник, то не мое пламя будет гореть в нем.

Подыму я свой светильник пустой и темный.

А страж ночи наполнит его маслом и зажжет.

Так сказал он вслух. Но много неизреченного осталось в его сердце, ибо не мог он сам высказать глубокую тайну, ему одному ведомую.

Когда он вступил в город, весь народ вышел ему навстречу, и все приветствовали его в один голос.

Вышли вперед старейшины города и сказали:

– Не покидай нас. Ты был полуднем в наших сумерках, и твоя молодость даровала нам мечты.

Ты не чужой среди нас и не гость, а сын и возлюбленный наш. Не заставляй же наши глаза тосковать по твоему лику.

Жрецы и жрицы сказали ему: – Не дай волнам морским разлучить нас теперь и не дай, чтобы годы, которые ты провел средь нас, стали воспоминанием.

Ты блуждал средь нас, дух, и тень твоя озаряла светом наши лица.

Мы так любили тебя! Но молчалива и скрыта покровами была наша любовь.

А сейчас она громко взывает к тебе и открыто встает пред тобою.

Вечно было так, что глубина любви познается лишь в час разлуки.

Пришли другие и тоже просили его. Но никому не ответил он, а только склонил голову; и те, что стояли близ него, видели, как слезы капали ему на грудь.

Вместе с народом пошел он к большой площади перед храмом.

И вышла из святилища женщина. Аль-Митра было имя ее. Была она прорицательницей.

Он посмотрел на нее с глубокой нежностью, ибо она первая нашла его и поверила в него, когда он только появился в их городе.

Она приветствовала его словами: – Пророк Божий, устремляясь к запредельному, долго ты искал в далях свой корабль. И вот корабль твой прибыл, пора тебе отправляться.

Глубока твоя тоска по земле твоих воспоминаний и обители твоих сокровенных желаний; и любовь наша не свяжет тебя, как не удержат тебя и наши нужды.

Но мы просим тебя, чтобы перед разлукой ты сказал нам и дал вкусить от своей истины. Мы передадим ее нашим детям, а те – своим, и она не исчезнет вовек.

В одиночестве ты взирал на наши дни, и, бодрствуя, ты слышал, как мы смеялись и плакали во сне.

Потому открой нам нас самих и скажи нам все ведомое тебе о том, что лежит между рождением и смертью.

И ответил он:

– Народ Орфалеса, о чем еще могу я сказать, как не о том, что и сейчас томит ваши души.

 

О любви

Тогда просила аль-Митра:

– Скажи нам о Любви.

Он поднял голову, посмотрел на народ, и воцарилось молчание. Тогда он сказал громким голосом:

– Если любовь путеводит вас, следуйте за ней, хотя дороги ее трудны и тернисты.

Если она осенит вас своими крылами, не противьтесь, даже если вас ранит меч, скрытый в ее оперении.

И если любовь говорит вам, верьте ей, даже если ее голос рушит ваши мечты, подобно тому как северный ветер опустошает сад.

Ибо любовь венчает вас, но она вас и распинает.

Она растит вас, но она же и подрезает.

Она подымается к вашей вершине и обнимает ваши нежные ветви, трепещущие в солнечных лучах.

И она же спускается к вашим корням, вросшим в землю, и сотрясает их.

Как снопы пшеницы, она собирает вас вокруг себя.

Она обмолачивает вас, чтобы обнажить.

Она просевает вас, чтобы освободить от шелухи.

Она размалывает вас до белизны.

Она месит вас, пока вы не станете мягкими.

А потом вверяет вас своему святому огню, чтобы вы стали святым хлебом для святого Божиего причастия.

Все это творит над вами любовь, дабы вы познали тайны своего сердца и через это познание стали частью сердца Жизни.

Но если, убоявшись, вы будете искать в любви лишь покой и усладу, то лучше вам прикрыть свою наготу и, покинув гумно любви, уйти в мир, не знающий времен года, где вы будете смеяться, но не от души, и плакать, но не всласть.

Любовь дает лишь себя и берет лишь от себя.

Любовь ничем не владеет и не хочет, чтобы кто-нибудь владел ею,

Ибо любовь довольствуется любовью.

Если ты любишь, не говори: «Бог – в моем сердце», скажи лучше: «Я – в сердце Божием».

И не думай, что ты можешь править путями любви, ибо если любовь сочтет тебя достойным, она будет направлять твой путь.

Единственное желание любви – обрести саму себя.

Но если ты любишь и не можешь отказаться от желаний, пусть твоими желаниями будут:

Таять и походить на бегущий ручей, что напевает ночи свою песню.

Познавать боль от бесконечной нежности. Ранить себя собственным постижением любви.

Истекать кровью охотно и радостно.

Подниматься на заре с окрыленным сердцем и возносить благодарность за еще один день любви.

Отдыхать в полдень и предаваться размышлениям о любовном экстазе.

Возвращаться вечером домой с благодарностью.

И засыпать с молитвой за возлюбленного в сердце своем и с песней хвалы на устах.

 

О браке

Пророк

Ибо лишь рука Жизни может принять ваши сердца.

Стойте вместе, но не слишком близко друг к другу,

Ибо колонны храма стоят порознь, и дуб и кипарис не растут один в тени другого.

Потом вновь заговорила аль-Митра.

– Что скажешь ты о Браке, учитель? – спросила она.

И он ответил:

– Вы родились вместе и вместе пребудете вечно. Вы будете вместе, когда белые крылья смерти развеют ваши дни.

Вы будете вместе даже в безмолвной памяти Божией.

Но пусть близость ваша не будет чрезмерной. И пусть ветры небесные пляшут меж вами.

Любите друг друга, но не превращайте любовь в цепи:

Пусть лучше она будет волнующимся морем между берегами ваших душ.

Наполняйте чаши друг другу, но не пейте из одной чаши.

Давайте друг другу вкусить своего хлеба, но не ешьте от одного куска.

Пойте, пляшите вместе и радуйтесь, но пусть каждый из вас будет одинок, как одиноки струны лютни, хотя от них исходит одна музыка.

Отдавайте ваши сердца, но не во владение друг другу.

 

О детях

И просила женщина, державшая ребенка на руках:

– Скажи нам о Детях. И он сказал:

– Ваши дети – не дети вам.

Они сыны и дочери тоски Жизни по самой себе.

Они приходят благодаря вам, но не от вас, и, хотя они с вами, они не принадлежат вам.

Вы можете дать им вашу любовь, но не ваши мысли,

Ибо у них есть свои мысли.

Вы можете дать пристанище их телам, но не их душам,

Ибо их души обитают в доме завтрашнего дня, где вы не можете побывать даже в мечтах.

Вы можете стремиться походить на них, но не старайтесь сделать их похожими на себя.

Ибо жизнь не идет вспять и не задерживается на вчерашнем дне.

Вы – луки, из которых ваши дети, как живые стрелы, посланы вперед.

Стрелок видит цель на пути бесконечности и сгибает вас своей силой, чтобы его стрелы летели быстро и далеко.

Пусть ваш изгиб в руке Стрелка несет радость, Ибо как любит стрелок летящую стрелу, так любит он и лук, остающийся на месте.

 

О даянии

Тогда просил богатый человек:

– Скажи нам о Даянии. И он ответил:

– Вы даете лишь малую толику, когда даете от своего достояния.

Вы истинно даете, лишь когда даете от самих себя.

Ибо что есть ваше достояние, как не вещи, которые вы храните и стережете из страха, что они могут понадобиться вам завтра?

А завтра? Что принесет завтра самой сметливой собаке, зарывающей кость в песок пустыни, идучи вслед за паломниками в святой город?

Что есть страх перед нуждой, как не сама нужда?

Разве боязнь жажды, когда колодец полон, не есть неутолимая жажда?

Есть такие, которые дают мало от многого, чем владеют. Они дают с тем, чтобы прославиться, и это тайное желание делает их дары отвратительными.

И есть такие, которые дают все то малое, что есть у них. Они верят в жизнь и в щедрость жизни, и их казна не скудеет.

Есть такие, которые дают с радостью, и она – награда им.

Есть такие, которые дают с болью, и она – их крещение.

И есть такие, которые дают и не знают при этом боли, они не ищут радости и не дают в надежде, что им зачтется.

Они дают так же, как мирт в долине струит свое благоухание в пространство.

Руками подобных им говорит Всевышний, и их глазами Он улыбается земле.

Хорошо давать, когда просят, но лучше давать без просьбы, предугадывая.

Для щедрого искать того, кто получит, – радость большая, чем само даяние.

Есть ли что-нибудь, что стоило бы утаивать?

Все, что есть у вас, будет когда-нибудь отдано.

Потому давайте сейчас, чтобы время даяния было вашим, а не временем ваших наследников.

Часто вы говорите: «Я бы дал, но только достойному».

Деревья в вашем саду и стада на ваших пастбищах не говорят так.

Они дают, чтобы жить, ибо утаить – значит погибнуть.

Истинно, тот, кто достоин получить свои дни и ночи, заслуживает от вас всего остального.

И тот, кто удостоился испить из океана жизни, достоин наполнить свою чашу из вашего ручья.

Есть ли пустыня больше той, что заключена в вашей смелости, уверенности, даже снисходительности, с коей вы принимаете?

Кто вы есть, чтобы люди раскрывались перед вами и снимали покровы со своей гордости, дабы вы увидели их достоинство в наготе и их гордость свободной от смущения?

Посмотрите сначала, достойны ли вы сами давать и быть орудием даяния.

Ибо воистину только жизнь дает самой жизни, а вы, считающие себя дающими, лишь свидетели.

Вы, принимающие даяния – а вы все принимаете, – не возлагайте на себя бремя благодарности, дабы не надеть ярмо на себя и на дающего.

Лучше подымайтесь вместе с дающим на его дарах, как на крыльях;

Ибо сверх меры печься о своем долге – значит усомниться в великодушии того, для кого мать – щедрая земля, а отец – Бог.

 

О еде и питье

Потом просил старик-корчмарь:

– Скажи нам о Еде и Питье. И он сказал:

– О если б только вы могли жить, впивая аромат земли, и вас, как растения с воздушными корнями, питал бы свет!

Но раз принуждены вы убивать, чтобы насытиться, и лишать детеныша материнского молока, чтобы утолить жажду, то пусть тогда это будет таинством.

И пусть стол ваш станет алтарем, на который чистых и невинных из леса и долины приносят в жертву еще более чистому и невинному в человеке.

Когда вы убиваете зверя, скажите ему в своем сердце:

«Та же сила, что сразила тебя, сразит и меня; и меня тоже поглотят.

Ибо закон, который отдал тебя в мои руки, отдаст меня в руки еще более могущественные.

Твоя кровь и моя кровь – всего лишь влага, что напояет древо небес».

Когда вы надкусываете яблоко, скажите ему в своем сердце:

«Твои семена будут жить в моем теле, Бутоны твоего завтрашнего дня распустятся в моем сердце,

Твой аромат станет моим дыханием, И вместе мы будем радоваться во все времена года».

Осенью, когда вы собираете виноград в своих виноградниках, чтобы точить из гроздей сок, скажите в своем сердце: «Я тоже виноградник, и мои плоды попадут в точила, и, как молодое вино, меня будут хранить в вечных сосудах».

И зимой, когда вы будете черпать вино, воспевайте в своем сердце каждую чашу;

И да будет в песне память об осенних днях, о винограднике и о точилах.

 

О труде

Потом просил пахарь: – Скажи нам о Труде.

И сказал он в ответ:

– Вы трудитесь, чтобы не отрываться от земли и души ее.

Ибо быть бездельником – значит стать чужим для времен года и выйти из шествия жизни, движущегося к бесконечности в величии и гордом смирении.

Когда вы трудитесь, вы – флейта, в сердце которой шепот минут превращается в музыку.

Кто из вас хотел бы стать тростинкой, немой и безмолвной, когда все вокруг поет в согласии?

Всегда говорили вам, что труд – проклятье и работа – тягость.

А я говорю вам: когда вы трудитесь, вы исполняете часть самой ранней мечты земли, уготованную вам в те времена, когда эта мечта родилась.

И, работая, вы истинно любите жизнь.

А возлюбить жизнь через работу – значит приблизиться к глубочайшей тайне жизни.

Но если вы в своем страдании называете рожденье горем и заботу о плоти – проклятьем, начертанным на вашем челе, то я отвечу: ничто, кроме пота на вашем челе, не сотрет начертанного.

Говорили вам также, что жизнь есть тьма, и вы в усталости своей вторите тому, что было сказано уставшими.

А я говорю:

Жизнь на самом деле есть тьма, когда нет стремления,

Всякое стремление слепо, когда нет знания,

Всякое знание тщетно, когда нет труда,

Всякий труд бесплоден, когда нет любви.

И когда вы трудитесь с любовью, вы связываете себя с самими собой, с другими и с Богом.

А что значит трудиться с любовью?

Это – ткать одежды из нитей своего сердца так, словно те одежды наденет твой возлюбленный.

Это – строить дом с усердием так, словно в том доме поселится твой возлюбленный.

Это – сеять семена с нежностью и собирать урожай с радостью так, словно те плоды будет вкушать твой возлюбленный.

Это – наполнять все, что ты делаешь, дыханием своего духа.

И знать, что все благословенные усопшие стоят подле и взирают на тебя.

Часто я слышал, как вы говорили, будто во сне: «Тот, кто ваяет из мрамора и обретает в камне образ своей души, благороднее того, кто пашет землю.

И тот, кто ловит радугу, чтобы перенести ее на холст в облике человека, – выше того, кто плетет сандалии».

Но я говорю, не во сне, а в ясном бодрствовании полудня, что ветер беседует с могучим дубом так же нежно, как и с тончайшими стебельками травы.

И лишь тот велик, кто превращает голос ветра в песню, становящуюся нежнее от любви.

Труд – это любовь, ставшая зримой.

Если вы не можете трудиться с любовью, а трудитесь лишь с отвращением, то лучше вам оставить ваш труд, сесть у врат храма и просить милостыню у тех, кто трудится с радостью.

Если вы печете хлеб равнодушно, то ваш хлеб горек, и он лишь наполовину утоляет голод человека.

Если вы точите из гроздей сок с недобрым чувством, то оно отравляет вино.

Если даже вы поете, как ангелы, но не любите петь, то вы не даете людским ушам услышать голоса дня и голоса ночи.

 

О радости и печали

Потом просила женщина:

– Скажи нам о Радости и Печали. И он ответил:

– Ваша радость – это ваша печаль без маски. Тот колодец, из которого доносится ваш смех, часто бывал полон вашими слезами.

А разве бывает иначе?

Чем глубже печаль проникает в ваше естество, тем большую радость вы можете вместить.

Разве чаша, что хранит ваше вино, не была обожжена в печи гончара?

И разве лютня, что ласкает ваш дух, не была вырезана из дерева ножом?

Когда вы радуетесь, вглядитесь в глубину своего сердца и увидите, что ныне вы радуетесь именно тому, что прежде печалило вас.

Когда вы печалитесь, снова вглядитесь в свое сердце и увидите, что воистину вы плачете о том, что было вашей отрадой.

Некоторые из вас говорят: «Радость сильнее печали», а другие говорят: «Нет, сильнее печаль».

Но я говорю вам: они нераздельны.

Вместе они приходят, и, когда одна из них сидит с вами за столом, помните, что другая спит в вашей постели.

Истинно, вы, как чаши весов, колеблетесь между своей печалью и радостью.

Лишь когда вы пусты, вы в покое и уравновешенны.

Когда же хранитель сокровищ возьмет вас, чтобы взвесить свое золото и серебро, ваша радость или печаль непременно поднимется или опустится.

 

О домах

Тогда вышел вперед каменщик и просил:

– Скажи нам о Домах. И сказал он в ответ:

– Постройте в пустынном месте жилище из своих образов, прежде чем строить дом в стенах города.

Ибо как вы возвращаетесь домой в своих сумерках, так возвращается и странник в вас, вечно далекий и одинокий.

Дом ваш – ваше большее тело.

Он растет под солнцем и спит в ночной тиши, и ему снятся сны. Разве не спит ваш дом и не уходит он во сне из города в рошу или на вершину холма?

Если б я мог собрать ваши дома в свои ладони и, как сеятель, разбросать их по лесам и лугам!

Если бы долины были вашими улицами и зеленые тропы – аллеями, чтобы вы могли искать друг друга в виноградниках и приходить с ароматом земли в своих одеждах!

Но этому не настал еще срок.

В страхе своем ваши праотцы собрали вас слишком близко друг к другу. Не сразу исчезнет этот страх. Не сразу перестанут городские стены отделять очаги ваши от ваших полей.

Скажите мне, люди Орфалеса, что у вас в этих домах? Что вы храните за закрытыми дверями?

Есть ли у вас мир, безмятежное стремление – свидетельство вашей силы?

Есть ли у вас воспоминания – мерцающие своды, что соединяют вершины разума?

Есть ли у вас красота, что уводит сердце от вещей из дерева и камня к Святой горе?

Скажите мне, есть ли это в ваших домах?

Или у вас есть лишь покой и жажда покоя, то потаенное, что входит в дом как гость, становится хозяином, а после – властелином?

Да, оно становится укротителем, крючьями и плетью превращающим ваши пылкие желания в игрушки.

Хотя руки его нежны, как шелк, сердце его из железа.

Оно убаюкивает вас лишь для того, чтобы стоять у вашей постели и глумиться над достоинством плоти.

Оно осмеивает ваше здравомыслие и кладет его в мягкие листья, как хрупкий сосуд.

Истинно, жажда покоя убивает страсть души, а потом идет, ухмыляясь, в погребальном шествии.

Но вы, дети пространства, вы, беспокойные даже в покое, вас не заманить в ловушку и не укротить.

Не якорем, а парусом да будет ваш дом.

Не пленкой, затягивающей рану, да будет он, а веком, что защищает глаз.

Вы не сложите крылья, чтобы пройти в двери, не склоните голову, чтобы не удариться о косяк, и не будете сдерживать дыхание из страха, что стены потрескаются и рухнут.

Вы не станете жить в гробницах, возведенных мертвыми для живых.

И каким бы великолепным и величественным ни был ваш дом, он не устережет вашей тайны и не скроет вашу страсть.

Ибо то, что в вас безгранично, пребывает в небесной обители, врата коей – утренний туман, а окна – песни ночи и ее тишина.

 

Об одежде

И просил ткач: – Скажи нам об Одежде.

И он ответил:

– Ваша одежда прячет большую долю вашей красоты, но не скрывает уродства.

Вы ищете в одеяниях свободу уединения, но обретаете в них узду и оковы.

Если бы вы могли подставить солнцу и ветру свою кожу, а не одежды!

Ибо дыхание жизни – в солнечном свете, и рука жизни – ветер.

Иные из вас говорят: «Это северный ветер соткал одежды, что мы носим».

А я говорю: «Да, это был северный ветер».

Но стыд был ему ткацким станом, и вялость мускулов – нитью.

И, закончив свой труд, он смеялся в лесу.

Не забывайте, что стыдливость – щит от глаз порочности.

А когда порочность исчезнет, чем будет стыдливость, как не оковами и сором разума?

Не забывайте, что земле приятно прикосновение ваших босых ног и ветры жаждут играть вашими волосами.

 

О купле и продаже

И просил торговец:

– Скажи нам о Купле и Продаже. И сказал он в ответ:

– Земля приносит вам свои плоды, и вы не будете нуждаться, если только будете знать, как наполнить свои ладони.

В обмене дарами земли вы обретете достаток и удовлетворение.

Но если в обмене не будет любви и доброй справедливости, то одних он приведет к алчности, а других – к голоду.

Когда вы, труженики моря, полей и виноградников, повстречаете на рыночной площади ткачей, гончаров и собирателей пряностей,

Взывайте тогда к духу – хозяину земли, чтобы он появился среди вас и освятил весы и расчеты, сравнивающие одни ценности с другими.

И не допускайте к обмену людей с пустыми руками, расплачивающихся своими словами за вашу работу.

Скажите таким людям:

«Идите с нами в поле или отправляйтесь с нашими братьями в море и закиньте там свои сети;

Ибо земля и море будут так же щедры к вам, как и к нам».

И если туда придут певцы, плясуны и флейтисты, купите и у них,

Ибо они тоже собиратели плодов и благовоний; и хотя то, что они приносят, соткано из снов, – это одеяние и пища для вашей души.

И прежде чем покинуть рыночную площадь, уверьтесь, что ни один не ушел оттуда с пустыми руками.

Ибо дух – хозяин земли – не заснет мирно на ветру, пока не исполнятся нужды самого меньшего из вас.

 

О преступлении и наказании

Потом вышел городской судья и просил:

– Скажи нам о Преступлении и Наказании.

И сказал он в ответ:

– В тот час, когда ваш дух странствует по ветру,

Вы, одинокие и беззащитные, причиняете зло другим, а значит и себе.

И потому вы будете стучаться и ожидать, оставаясь незамеченными, у врат благословенного.

Подобна океану ваша божественная сущность;

Она всегда остается незапятнанной.

И, как эфир, она подъемлет лишь окрыленных.

Даже солнцу подобна ваша божественная сущность;

Она не знает ходов крота и не ищет змеиных нор.

Но не одна божественная сущность составляет ваше естество.

Многое в вас еще человек, и многое в вас еще не человек, а лишь уродливый карлик, который, сонный, блуждает в тумане в поисках своего пробуждения.

О человеке в вас хочу я сейчас сказать.

Ибо это он, а не ваша божественная сущность и не карлик в тумане знает о преступлении и наказании.

Часто я слышал, как вы говорили о том, кто творит зло, так, будто он не один из вас, а чужой вам и незваный гость в вашем мире.

Но я говорю: подобно тому как святые и праведники не могут возвыситься над высочайшим, что есть в каждом из вас,

Так злочестивые и слабые не могут пасть ниже ничтожнейшего, что тоже есть в вас.

И как ни единый лист не пожелтеет без молчаливого согласия всего дерева,

Так и причиняющий зло не может творить его без скрытой воли на то всех вас.

В едином шествии идете вы вместе к своей божественной сущности.

Вы – путь, и вы же путники.

И когда один из вас падает, он падает за тех, кто идет позади, предупреждая о камне преткновения.

Он падает и за тех, кто идет впереди, за тех, которые хотя и шагают быстрее и увереннее, но не убрали камень.

И вот что я скажу вам еще, хотя слово это тяжким грузом ляжет вам на сердце:

Убитый не беспричастен к своему убийству,

И ограбленный виновен в том, что его ограбили.

Праведник не безвинен в поступках нечестивого,

И чистый ото всякого греха не беспорочен в провинностях злодея.

Да, виновный часто бывает жертвой оскорбленного,

– Но куда чаще осужденный несет бремя за неповинных и безупречных.

Вам не дано отделить справедливого от несправедливого и благочестивого от злого;

Ибо они стоят вместе перед лицом солнца, подобно тому как сплетены воедино черная нить и белая.

И когда черная нить обрывается, ткач осматривает всю ткань и проверяет ткацкий стан.

Если же кто приведет на суд неверную жену,

Пусть он также взвесит на весах сердце ее мужа и измерит мерами его душу.

И пусть тот, кто захочет ударить обидчика, вникнет в дух обиженного.

И если кто из вас захочет покарать во имя справедливости и вонзить топор в худое дерево, пусть он посмотрит на его корни;

Истинно, он найдет корни хорошие и плохие, плодоносные и бесплодные, сплетенные воедино в молчаливом сердце земли.

А вы, судьи, желающие быть справедливыми,

Какой приговор выносите вы тому, кто честен по плоти, но вор по духу?

Какому наказанию вы подвергаете того, кто умерщвляет по плоти, но сам умерщвлен по духу?

Как можете вы обвинять того, кто поступает как обманщик и притеснитель, но сам обижен и поруган?

Как вы покараете тех, чье раскаянье уже превосходит их прегрешения?

Не есть ли раскаянье – правосудие, что отправляется тем самым законом, которому вы с радостью бы служили?

Но вы не можете внушить безвинному раскаяться и сердце виновного избавить от раскаянья.

Непрошенное, оно будет звать в ночи, чтобы люди проснулись и вгляделись в себя.

Вы, желающие понять, что есть правосудие, как вам постичь его, пока вы не посмотрите на все деяния при ясном свете?

Лишь тогда узнаете вы, что поднявшийся и павший – один и тот же человек, стоящий в сумерках между ночью своей сущности карлика и днем своей божественной сущности,

И что краеугольный камень храма не выше самого нижнего камня в его основании.

 

О законах

Потом спросил законник:

– Что скажешь ты о наших Законах, учитель?

И он ответил: – Вы охотно устанавливаете законы,

Но куда охотнее попираете их.

Как дети, играющие на берегу океана, которые любят строить башни из песка, а потом, смеясь, разрушают их.

Но пока вы строите свои башни из песка, океан вновь приносит песок на берег,

И когда вы разрушаете их, океан смеется вместе с вами.

Истинно, океан всегда смеется вместе с невинными.

Но что сказать о тех, для кого жизнь – не океан, и законы, созданные человеком, – не башни из песка,

Для кого жизнь – скала, а закон – резец, коим они обращают ее в свое подобие?

Что сказать о хромом, ненавидящем плясунов?

Что сказать о воле, который любит свое ярмо и мнит лесного лося и оленя бездомными бродягами?

Что сказать о старой змее, которая не может сменить кожу и называет всех остальных голыми и бесстыжими?

И о том, кто рано приходит на свадебный пир и, пресытившись, уходит, говоря, что все пиры отвратительны и все пирующие преступают закон?

Что сказать мне о них, кроме того, что они тоже стоят под лучами солнца, но спиною к нему?

Они видят лишь свои тени, и эти тени – законы для них.

Что для них солнце, как не плавильщик теней?

И что значит признавать законы, как не склоняться и чертить свои тени на земле?

Но вы, идущие лицом к солнцу, какие образы, начертанные на земле, могут удержать вас?

Вы, странствующие с ветром, какой флюгер укажет вам путь?

Какой человеческий закон свяжет вас, если вы сбросите свое ярмо, но не перед дверью тюрьмы человека?

Каких законов вы убоитесь, если будете плясать, не наталкиваясь на железные цепи человека?

И кто приведет вас на суд, если вы скинете с себя одежды, но не оставите их на пути человека?

Народ Орфалеса, ты можешь заглушить барабан и ослабить струны лиры, но кто возбранит жаворонку петь?

 

О свободе

И просил оратор: – Скажи нам о Свободе.

И он ответил:

– У городских ворот и у ваших очагов я видел, как вы падаете ниц и поклоняетесь своей свободе, – так рабы унижаются перед тираном и поют ему хвалу, тогда как он обрекает их смерти.

Да, в храмовой роще и в тени крепости я видел, как самые свободные из вас носят свою свободу, как ярмо и наручники.

И сердце мое обливалось кровью, ибо вы можете стать свободными лишь тогда, когда даже само желание искать свободу станет для вас уздой и вы перестанете говорить о свободе как об искомом и достигнутом.

Истинно свободными вы станете не тогда, когда лишены забот будут ваши дни и ваши ночи будут избавлены от нужды и горя,

А когда ваша жизнь будет повита ими, но вы подымитесь над ними нагие, без оков.

И как вам подняться над днями и ночами, не разорвав цепей, в которые вы заковали свой полдень на заре своего постижения?

Воистину, то, что вы называете свободой, – самая прочная из этих цепей, хотя звенья ее блестят на солнце и ослепляют вас.

Что, как не частицы самих себя, хотелось бы вам сбросить, чтобы обрести свободу?

Пророк

Если это несправедливый закон, который вы хотели бы отменить, то закон этот был начертан вашей же рукой на лбу вашем.

Вам не стереть его, даже если вы бросите в огонь книги законов; вам не смыть его со лбов ваших судей, даже если вы на них выльете целое море.

А если это деспот, которого вы хотели бы свергнуть с престола, посмотрите прежде, разрушен ли его престол, воздвигнутый в вашей душе.

Ибо как может тиран властвовать над свободными и гордыми, если нет в их свободе тирании и нет в их гордости стыда?

Если это забота, от которой вы хотели бы избавиться, то эта забота скорее была избрана вами, чем навязана вам.

И если это страх, который вы хотели бы изгнать, то источник этого страха – в вашем сердце, а не в руках устрашающего.

Истинно, все в вашем естестве движется в неизменном полуобъятии, желанное и ужасающее, отталкивающее и заветное, то, что вы ищете, и то, от чего бежали бы.

Все это движется в вас, как свет и тень, слитые в пары.

Когда тень бледнеет и исчезает, угасающий свет становится тенью другого света.

Так и ваша свобода, теряя оковы, сама становится оковами большей свободы.

 

О разуме и страсти

Вновь заговорила жрица и просила:

– Скажи нам о Разуме и Страсти. И сказал он в ответ:

– Часто ваша душа – поле битвы, где разум и рассудок ведут войну против страстей и влечений.

Если бы я мог стать миротворцем в душе вашей, если б мне удалось превратить разлад и соперничество ваших частиц в согласие и гармонию!

Но как мне достичь этого, если и вы сами не станете миротворцами, возлюбившими все частицы свои?

Ваши разум и страсть – руль и паруса вашей плывущей по морю души.

Если ваши паруса порваны или сломан руль, вы можете лишь носиться по волнам и плыть по течению либо недвижно стоять в открытом море.

Ибо разум, властвующий один, – сила ограничивающая; а одна страсть – пламя, сжигающее само себя.

Потому пусть ваша душа вознесет ваш разум на вершину страсти, чтоб он мог петь; и пусть она направит вашу страсть разумно, дабы ваша страсть жила, каждый день воскресая, и подобно фениксу возрождалась из пепла.

Хотел бы я, чтобы вы считали ваш рассудок и ваши влечения двумя дорогими гостями в своем доме.

Ведь не будете вы оказывать одному гостю больше почестей, нежели другому; ибо тот, кто более внимателен к одному, теряет любовь и доверие обоих.

Когда вы сидите среди холмов, в прохладной тени серебристых тополей, разделяя мир и спокойствие с дальними полями и лугами, – пусть тогда ваше сердце промолвит в тишине: «Бог покоится в разуме».

Когда разразится буря и могучий ветер начнет сотрясать деревья в лесу, а гром и молния возгласят величие неба, – пусть тогда ваше сердце воскликнет в трепете: «Бог движется в страсти».

И раз вы – дыхание в Божьем мире и лист в Божьем лесу, то и вы покойтесь в разуме и двигайтесь – в страсти.

 

О боли

Потом просила женщина: – Скажи нам о Боли.

И он сказал:

– Ваша боль – это раскалывание раковины, в которую заключен дар понимания.

Как косточка плода должна расколоться, чтобы ее сердцевина предстала солнцу, так и вы должны познать боль.

Если б ваше сердце не уставало изумляться каждодневным чудесам жизни, то ваша боль казалась бы вам не менее изумительной, чем радость;

И вы приняли бы времена года своего сердца, как всегда принимали времена года, проходящие над вашими полями.

И вы безмятежно смотрели бы сквозь зимы своей печали.

Многое из вашей боли избрано вами самими.

Это горькое зелье, которым лекарь в вас исцеляет вашу больную сущность.

Потому доверьтесь лекарю и пейте его лекарства в молчании и спокойствии: ибо его руку, пусть тяжелую и жесткую, направляет заботливая рука Незримого,

И хотя обжигает вам губы чаша, подносимая им, она сделана из глины, которую Гончар смочил своими святыми слезами.

 

О самопознании

И просил мужчина:

– Скажи нам о Самопознании.

И он ответил:

– Ваши сердца познают в безмолвии тайны дней и ночей.

Но ваши уши жаждут услышать знание вашего сердца.

Вам хочется познать в словах то, что вы всегда знали в мыслях.

Вам хочется коснуться пальцами нагого тела ваших снов.

И это прекрасно.

Тайный родник вашей души должен излиться и с журчанием потечь к морю;

И сокровище собственных беспредельных глубин откроется вашим взорам.

Но не стремитесь взвесить на весах ваше неведомое сокровище;

И не пытайтесь измерить глубины своего знания посохом или лотом.

Ибо ваша сущность – море беспредельное и безмерное.

Не говорите: «Я открыл всю истину», но лучше скажите: «Я открыл истину».

Не говорите: «Я открыл путь души». Скажите лучше:

«Я повстречал душу, идущую моим путем».

Ибо душа ходит всеми путями.

Душа не идет в одном лишь направлении и не растет, как тростник.

Душа раскрывается, как лотос с бесчисленными лепестками.

 

Об учении

Тогда просил учитель:

– Скажи нам об Учении. И он сказал:

– Ни один человек ничего не может открыть вам, кроме того, что уже лежит в полудреме на заре вашего знания.

Учитель, что ходит в тени храма в окружении учеников, дает не от своей мудрости, а скорее от своей веры и благоволения.

Если он истинно мудр, то не повелит вам войти в дом его мудрости, скорее он поведет вас к порогу вашего разума.

Астроном будет говорить вам о своем понимании пространства, но не даст вам это понимание.

Музыкант может передать вам ритм, которым полнится все пространство, но не может дать вам ни слух, улавливающий ритм, ни голос, что вторит ему.

И посвященный в науку чисел может сказать о мире весов и мер, но не может ввести вас туда.

Ибо видение одного человека не дает крыльев другому.

И как каждый из вас стоит одиноко в Божием знании, так должно каждому из вас быть одиноким в своем знании Бога и в своем постижении земли.

 

О дружбе

И просил юноша:

– Скажи нам о Дружбе. И он сказал в ответ:

– Твой друг – это твои осуществившиеся стремления.

Он – поле твое, которое ты засеваешь с любовью и с которого собираешь урожай со словами благодарности.

Он твой стол и очаг.

Ибо ты приходишь к нему алчущий и у него ищешь мира.

Когда твой друг открывает тебе душу, не бойся сказать про себя «нет» и не утаивай «да».

И когда он молчит, сердце твое да не перестает слушать его сердце;

Ибо в дружбе все мысли, все желания, все надежды рождаются и разделяются без слов, в безмолвной радости.

Когда ты разлучаешься с другом, не горюй;

Ибо то, что ты более всего любишь в нем, становится яснее в его отсутствие, ведь взбирающийся на гору яснее видит ее с равнины.

И да не будет иной цели в дружбе, кроме проникновения в глубины духа.

Ибо любовь, ищущая что-либо, помимо раскрытия своей собственной тайны, это не любовь, а расставленные сети, в которые уловляется лишь бесполезное.

И пусть лучшее в тебе будет для твоего друга.

Если ему суждено узнать отлив твоего моря, пусть он узнает и его прилив.

Зачем тебе друг, если ты ищешь его лишь для того, чтобы убить время?

Всегда ищи его, чтобы прожить время.

Ибо он призван исполнить твои желания, но не наполнить твою пустоту.

И пусть смех и взаимное удовольствие сопутствуют сладости дружбы.

Ибо в росе малостей сердце встречает свое утро и освежается.

 

О словах

Потом просил ученый:

– Скажи нам о Словах. И сказал он в ответ:

– Вы прибегаете к словам, когда вы в разладе со своими мыслями;

И когда вы не можете долее обитать в одиночестве своего сердца, вы переселяетесь на уста, и звук становится отвлечением и забавой.

Во многих ваших словах мысль наполовину убита.

Ибо мысль – птица в пространстве, которая хотя и может раскинуть крылья в клетке из слов, но не может взлететь.

Есть среди вас такие, что ищут многоречивого из страха перед одиночеством.

В молчании одиночества их глазам предстает их нагая суть, и они бегут прочь.

И есть такие, что невольно открывают в беседе истину, которой сами не понимают.

И есть такие, что хранят истину в себе, но не облекают ее в слова.

В сердце подобных им дух живет в размеренном молчании.

Где бы вы ни встретили друга – на обочине дороги или на рыночной площади, – пусть дух в вас движет вашими губами и повелевает вашим языком.

Пусть голос вашего голоса говорит уху его уха;

Ибо его душа будет хранить истину вашего сердца так же, как вспоминается вкус вина,

Когда цвет забыт и нет более сосуда.

 

О времени

И спросил астроном:

– Учитель, что скажешь ты о Времени? И он ответил:

– Вы хотите отмерять время безмерное и неизмеримое,

Вы хотите жить согласно часам и временам года и даже дух свой подчинить им.

Из времени вы хотите сделать ручей, чтобы сесть на берегу и следить за его течением.

Но вневременное в вас осознает вневременность жизни,

И знает, что вчерашний день – лишь память сегодняшнего, а завтрашний – его мечта.

И то, что поет и мыслит в вас, все еще пребывает в том первом мгновении, рассыпанном звездами в пространстве.

Кто из вас не чувствует, что сила его любви беспредельна?

Но кто при этом не чувствует, что сама любовь, хотя и беспредельна, заключена в средоточие его естества, а не тянется вереницей любовных мыслей и деяний?

И разве время не подобно любви – неделимой и неизмеримой?

Но если в своих мыслях вы должны отмерять время по временам года, пусть каждое из них объемлет все другие.

И да обнимет сегодняшний день прошедшее – памятью и будущее – страстным влечением!

 

О добре и зле

И просил один из старейшин города:

– Скажи нам о Добре и Зле. И он ответил:

– О добре в вас могу я говорить, но не о зле. Ибо что есть зло, как не добро, терзаемое голодом и жаждой.

Истинно, когда добро терпит голод, оно разыскивает пищу даже в темных пещерах, и когда оно жаждет, то не гнушается и затхлой водой.

Вы добры, когда вы одно с самим собою.

Но и когда вы не одно с собою, вы не злы.

Ибо поделенный дом – не логовище воров; это всего лишь поделенный дом.

И корабль без кормила может бесцельно блуждать среди коварных островов, но так и не пойти ко дну.

Вы добры, когда стараетесь дать от самих себя.

Но вы не злы, когда ищете пользы для себя.

Ибо когда вы рассчитываете извлечь пользу, вы всего лишь корень, что льнет к земле и сосет ее грудь.

Истинно, плод не скажет корню: «Будь таким, как я, спелым, сочным и вечнодающим от своего изобилия».

Ибо для плода давать – потребность, как получать – потребность для корня.

Вы добры, когда говорите, полностью пробудившись от сна,

Но вы не злы, когда спите, а язык ваш болтает попусту.

И даже косноязычие может укрепить слабый язык.

Вы добры, когда идете к своей цели смело, уверенной поступью.

Но вы не злы, когда идете к ней, хромая.

Даже те, кто хромает, не идут вспять.

Но вы, сильные и быстрые, не притворяйтесь хромыми перед хромым, полагая это благонравием.

Нет числа примерам вашей доброты, но вы не злы и тогда, когда вы не добры,

Вы лишь бездельничаете и ленитесь.

Жаль, что олени не могут научить черепах проворству.

В вашем влечении к вашей сущности исполина лежит ваша доброта: и оно – в каждом из вас.

Но в одних это влечение – бурный поток, что стремит свои воды к морю, несет тайны горных склонов и песни леса.

А в других это – мелкий ручей, что теряется в излучинах, петляет и иссякает прежде, чем достигнет берега.

Но пусть тот, кто жаждет многого, не говорит тому, кто довольствуется малым: «Почему ты медлишь и колеблешься?»

Ибо истинно добрый не спросит нагого: «Где твоя одежда?» – и не спросит бездомного: «Что сталось с твоим домом?»

 

О молитве

Потом просила жрица:

– Скажи нам о Молитве. И сказал он в ответ:

– Вы молитесь, пребывая в горе и нужде; о, если б вы молились также в полноте своей радости и во дни изобилия!

Ибо что есть молитва, как не проникновение ваше в живой эфир?

И если вы обретаете утешение в излиянии своего мрака в пространство, то вы обретете радость в излучении зари своего сердца.

И если душа ваша будет подвигать вас на молитву, когда вы плачете, она будет подвигать вас вновь и вновь, пусть даже когда вы и плачете, покуда вы не станете смеяться.

Творя молитву, вы подымаетесь, чтобы встретить в воздухе тех, кто молится в этот час и с кем вы можете повстречаться лишь во время молитвы.

Потому входите в тот незримый храм лишь ради экстаза и сладостного общения.

Ибо если вы войдете в храм лишь для того, чтобы просить, то не получите.

Если вы войдете в него и повергнетесь ниц, вас не подымут.

И даже если вы войдете в него просить добра для других, вы не будете услышаны.

Довольно того, что вы входите в храм незримый.

Я не могу научить вас творить молитву из слов.

Бог слышит ваши слова, лишь когда он сам изрекает их вашими устами.

И не могу я научить вас молитве морей, лесов и гор.

Но вы, рожденные горами, лесами и морями, найдете их молитву в своем сердце.

Стоит вам вслушаться в ночную тишину, и вы услышите, как они говорят в безмолвии:

«Господь наш, наша окрыленная сущность,

Это твоя воля в нас волит,

Это твое желание в нас желает.

Это твое побуждение в нас превращает наши ночи, принадлежащие тебе, в дни, которые тоже твои.

Мы не можем просить тебя ни о чем, ибо тебе ведомы наши нужды прежде, чем они родятся в нас:

Ты – наша нужда; и давая нам больше от себя, ты даешь нам все».

 

О наслаждении

Тогда вышел вперед отшельник, который бывал в городе раз в году, и просил:

– Скажи нам о Наслаждении. И ответил он:

– Наслаждение – это песнь свободы, Но не свобода.

Это цвет ваших желаний,

Но не их плод.

Это глубина, взывающая к высоте,

Но не глубь и не высь.

Это пленница в клетке, расправляющая крылья,

Но не ограниченное пространство.

Да, воистину, наслаждение – это песнь свободы.

Я бы с радостью услышал, как вы поете ее от всего сердца, но я бы не хотел, чтобы вы утратили свое сердце в этом пении.

Есть среди вас юноши, ищущие одного – наслаждения, а их судят и укоряют.

Я не стал бы ни судить их, ни укорять. Пусть они ищут.

Ибо они найдут не одно лишь наслаждение;

Семь у него сестер, и даже самая меньшая из них прекраснее наслаждения.

Разве не слыхали вы о человеке, что искал в земле коренья, а нашел сокровище?

И есть среди вас старцы, вспоминающие о наслаждениях с раскаянием, как о грехах, совершенных в опьянении.

Но раскаяние – это лишь затмение разума, но не наказание для него.

Им стоило бы вспоминать о наслаждениях с благодарностью, как о летнем урожае.

Но если их утешает раскаяние, пусть они утешатся.

И есть среди вас те, что не столь молоды, чтобы искать, и не столь стары, чтобы вспоминать.

В своем страхе перед поиском и воспоминанием они сторонятся всех наслаждений, дабы не пренебречь духом и не оскорбить его.

Но даже их воздержание приносит им наслаждение.

Так и они находят сокровища, хотя дрожащими руками ищут в земле коренья.

Но скажите мне, кто может оскорбить дух?

Разве оскорбит соловей тишину ночи или светляк – звёзды?

Разве ваше пламя и ваш дым отяготят ветер? Или вы думаете, что дух – это тихая заводь, которую можно всколыхнуть посохом?

Часто, отказывая себе в наслаждении, вы лишь прячете желание в тайники своего естества.

Кто знает, быть может, то, что упущено сегодня, ждет завтрашнего дня?

Даже ваше тело знает, что ему завещано, знает, в чем оно нуждается по праву, и его не обманешь.

А тело ваше – арфа вашей души,

И вы вольны извлечь из нее нежную музыку или нестройные звуки.

И сейчас вы вопрошаете в своем сердце: «Как различить нам, что есть благо в наслаждении и что не есть благо?»

Пойдите в свои сады и поля и вы узнаете, что для пчелы собирать нектар с цветка – наслаждение,

Но и для цветка наслаждение давать нектар пчеле.

Ибо для пчелы цветок – источник жизни,

А для цветка пчела – вестник любви.

И для обоих – пчелы и цветка приносить и получать наслаждение есть и потребность, и экстаз.

Народ Орфалеса, уподобься в своих наслаждениях цветам и пчелам.

 

О красоте

И просил поэт:

– Скажи нам о Красоте. И он ответил:

– Где вы будете искать красоту и как вы ее найдете, если не она сама станет для вас и путем, и вожатым?

И как вам говорить о ней, если не она будет ткачом вашей речи?

«Красота ласкова и нежна, – говорят огорченные и обиженные. – Как молодая мать, чуть смущаясь своей славы, ступает она среди нас».

«Нет, красота грозна и могущественна, – говорят пылкие. – Как буря, сотрясает она землю и небо».

Говорят усталые и утомленные: «Красота подобна нежному шепоту. Она говорит в нашем духе. Ее голос отступает перед нашим молчанием как слабый свет, что дрожит в страхе перед тенью».

Но беспокойные говорят: «Мы слышали, как она кричала в горах. И вместе с ее криками раздавался топот копыт, хлопанье крыльев и львиный рык».

Ночью говорят городские стражники: «Красота взойдет с зарею на востоке».

В полдень говорят труженики и путники: «Мы видели, как она склонилась над землей из окон заката».

Зимой говорят занесенные снегом: «Она придет с весной, шагая по холмам».

А в летний зной говорят жнецы: «Мы видели, как она пляшет с осенними листьями, видели хлопья снега в ее волосах».

Все это сказали вы о красоте.

На деле же говорили вы не о ней, но о своих неутоленных потребностях.

А красота – не потребность, а экстаз.

Это не жаждущие уста и не пустая протянутая рука,

Но пламенное сердце и очарованная душа.

Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать,

Но образ, который вы видите, даже если сомкнете глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.

Это не смола в складках морщинистой коры и не крыло, сросшееся с когтем,

Но вечноцветущий сад и сонм вечнолетящих ангелов.

Народ Орфалеса! Красота есть жизнь, снимающая покров со своего святого лика.

Но жизнь – это вы, и покров – это вы. Красота есть вечность, глядящаяся в зеркало. Но вечность – это вы, и зеркало – это вы.

 

О религии

И просил старый жрец:

– Скажи нам о Религии. И он сказал:

– Разве говорил я сегодня о чем-то ином? Не есть ли религия все дела и помышления,

А также то, что не есть дело и помысел, но радость и изумление, вечно возникающее в душе, даже когда руки обтесывают камень или трудятся за ткацким станом?

Кто может отделить свою веру от своих поступков или свои убеждения от занятий?

Кто может простереть свое время перед собой, говоря:

«Это для Бога, а это для меня; это для моей души, а это – для тела»?

Все ваши часы – крылья, своими взмахами рассекающие пространство.

Лучше бы наг был тот, кто облачается в свою мораль, как в лучшие одежды.

Ветер и солнце не причинят вреда его коже.

И тот, кто в своем поведении следует этике, заточает свою певчую птицу в клетку.

Самая свободная песня не пройдет сквозь железные прутья и проволоку.

И тот, для кого благочестие – окно, которое отворяют и затворяют, еще не бывал в доме своей души, чьи окна от зари до зари.

Пророк

Ваша каждодневная жизнь – ваш храм и ваша религия.

Когда бы вы ни вошли в него, берите все свое с собой.

Берите плуг и горн, молот и лютню,

Те вещи, что вы сделали по необходимости или в удовольствие.

Ибо в мечтаниях вы не можете ни подняться выше своих успехов, ни пасть ниже своих неудач.

И берите с собою всех людей.

Ибо, поклоняясь, вы не можете ни взмыть выше их надежд, ни опуститься ниже их отчаяния.

И если бы вы познали Господа, вам не пришлось бы разгадывать загадки.

Посмотрите вокруг, и вы увидите, как Он играет с вашими детьми.

Посмотрите в пространство, и вы увидите, как Он ступает по облакам, простирает руки-молнии и нисходит дождем.

Вы увидите, как Он улыбается в цветах, поднимается и машет рукою в древесной листве.

 

О смерти

Потом заговорила аль-Митра:

– Теперь скажи нам о Смерти. И он ответил:

– Вам хочется узнать тайну смерти. Но где вы найдете ее, как не в сердце жизни?

Сова, чьи глаза завязала ночь, не может снять покров с таинства света.

Если вы подлинно хотите узреть дух смерти, распахните свое сердце перед плотью жизни.

Ибо жизнь и смерть едины, как едины река и море.

В глубине ваших надежд и желаний лежит молчаливое знание запредельного;

И, как семена, спящие под снегом, ваше сердце видит сны о весне.

Верьте снам, ибо в них скрыты врата в вечность.

Ваш страх перед смертью – лишь трепет пастуха, стоящего перед царем, который вскоре возложит на него руку в знак милости.

Разве в трепете пастуха не таится радость от того, что он будет отмечен царем?

Но разве не трепет беспокоит его всего более?

Ибо что значит умереть, как не встать нагим на ветру и растаять на солнце?

И что значит перестать дышать, как не освободить дыхание от его беспокойных приливов и отливов, дабы оно могло подняться, расшириться и безвозбранно искать Бога?

Лишь тогда вы будете петь по-настоящему, когда изопьете из реки молчания,

И начнете восхождение, лишь когда достигнете вершины.

И лишь тогда вы исполните свой подлинный ганец, когда земля потребует к себе вашу плоть.

 

Прощание

И вот настал вечер. И сказала аль-Митра, прорицательница:

– Да будет благословен этот день, это место и дух твой, что говорил нам.

И ответил он:

– Разве это я говорил? Не я ли был и внемлющим?

Потом он спустился по ступеням храма, и весь народ последовал за ним. Он дошел до своего корабля и встал на палубе.

И, возвысив свой голос, он обратился к народу:

– Народ Орфалеса, ветер велит мне покинуть тебя.

И, хотя я не так спешу, как ветер, все же я должен идти.

Мы, путники, вечно ищущие пустынных дорог, никогда не начинаем день там, где закончили предыдущий; и восход солнца никогда не застает нас там, где нас покинул закат.

Мы в пути даже тогда, когда земля спит.

Мы семена живучего растения, и, как только мы достигаем зрелости и сердца наши переполняются, ветер подхватывает нас и рассеивает.

Коротки были мои дни среди вас, но еще короче слова, что я сказал.

Но если мой голос затихнет у вас в ушах и моя любовь изгладится из вашей памяти, я приду вновь,

И с сердцем более полным, и устами более воздающими духу буду я говорить.

Да, я вернусь с приливом,

И, хотя смерть может скрыть меня и большая тишина может объять меня, все же я вновь буду искать вашего понимания.

И не вотще буду я искать.

Если что-нибудь из того, что я сказал, есть истина, то эта истина откроется более звонким голосом и словами, более созвучными вашим мыслям.

Я ухожу с ветром, народ Орфалеса, но я не кану в пустоту;

Если в этот день не суждено сбыться вашим желаниям и моей любви, то пусть он останется обещанием, пока не наступит другой день.

Меняются желания человека, но не его любовь, и он неизменно жаждет, чтобы любовь утолила его желания.

Потому знайте, что я вернусь из большего безмолвия.

Туман, что тает на рассвете и оставляет лишь росу в полях, поднимется, соберется в облако и упадет дождем.

И я был подобен туману.

В ночной тишине бродил я по вашим улицам, и дух мой входил в ваши дома,

Биение вашего сердца было в моем сердце, и ваше дыхание – на моем лице, и я знал всех вас.

Да, я знал вашу радость и вашу боль, и, когда вы спали, ваши сны были моими снами.

Часто я был среди вас озером среди гор.

Во мне отражались ваши вершины, и пологие склоны, и даже проходящие стада ваших мыслей и желаний.

В мою тишину ручьями сбегал смех ваших детей и реками – страсть ваших юношей.

И, достигнув моей глубины, ручьи и реки все же не переставали петь.

Но нечто более сладостное, чем смех, и более великое, чем страсть, пришло ко мне.

То было беспредельное в вас;

Великан, в котором все вы – лишь клетки и мускулы;

Тот, в песне которого ваше пение – всего лишь беззвучный трепет.

Именно в этом великане вы велики,

И, глядя на него, я увидел и полюбил вас.

Ибо каких далей, которых нет в этой великой сфере, может достичь любовь?

Какие видения, надежды и помыслы может вызвать этот полет?

Этот великан в вас подобен исполинскому дубу, усыпанному яблоневыми цветами.

Его сила связывает вас с землей, его аромат поднимает вас в пространство, и в его несокрушимости вы бессмертны.

Вам сказали, что даже если вы цепь, вы слабы, как ваше слабейшее звено.

Но это лишь наполовину истина. Вы и крепки, как ваше крепчайшее звено.

Оценивать вас по самому малому из ваших дел – значит измерять силу океана по хрупкости его пены.

Судить о вас по вашим неудачам – значит возлагать вину на времена года за их непостоянство.

Да, вы подобны океану, и, хотя севшие на мель корабли ждут прилива у ваших берегов, вы, даже если вы океан, не можете торопить свои приливы.

Еще вы подобны временам года,

И, хотя зимой своей вы отрицаете свою весну, весна, покоясь в вас, улыбается в дремоте и не таит обиды.

Не думайте, что я сказал это, дабы вы говорили друг другу: «Он воздал нам хвалу. Он видел в нас лишь доброе».

Я лишь говорю словами известное вам самим в мыслях.

Но что есть знание, облеченное в слово, как не тень бессловесного знания?

Ваши мысли и мои слова – волны, расходящиеся от запечатанной памяти, что хранит наши минувшие дни,

И те давние дни, когда земля не знала ни нас, ни саму себя,

И те ночи, когда земля пребывала в смятении.

Мудрые люди приходили дать вам от своей мудрости.

Я пришел взять от вашей мудрости.

И вот я нашел большее, чем мудрость.

Это пылающий дух в вас, все более распаляющийся,

Пока вы, не замечая его возрастания, сетуете на угасание ваших дней.

Это жизнь, ищущая жизни в телах, страшащихся могилы.

Здесь нет могил.

Эти горы и равнины – колыбель и ступени.

Всякий раз, как вы проходите мимо поля, где покоятся ваши предки, вглядитесь, и вы увидите самих себя и детей ваших, пляшущих, взявшись за руки.

Истинно, часто вы веселитесь, не ведая того.

Другие приходили к вам; за золотые обещания, ставшие вашей верой, вы дали им лишь богатство, власть и славу.

Я дал вам меньше, чем обещание, но вы были куда великодушнее ко мне.

Вы дали мне более сильную жажду жизни.

Воистину нет большего дара для человека, чем тот, что превращает все его цели в запекшиеся губы, а всю жизнь – в нескудеющий родник.

И в том моя честь и награда, что, когда бы я ни пришел к роднику напиться, я вижу, что живая вода сама жаждет;

И она пьет меня, пока я пью ее.

Иные из вас считали, что я горд и слишком робок, чтобы принимать дары.

Да, я слишком горд, чтобы принимать плату, но не дары.

И хотя я кормился лесными ягодами среди холмов, когда вы могли усадить меня за стол,

И спал на галерее храма, когда вы с радостью приютили бы меня,

Все же разве не ваша нежная забота о моих днях и ночах делала еду сладкой для моих уст и окутывала мой сон видениями?

Вы даете много, но вовсе не ведаете того,

И я благословляю вас за это.

Истинно, доброта, глядящаяся в зеркало, обращается в камень.

И доброе дело, которое упивается собой, порождает проклятие.

Некоторые из вас называли меня нелюдимом, опьяненным собственным одиночеством.

И вы говорили: «Он держит совет с лесными деревьями, но не с людьми. Одиноко сидит он на вершинах холмов и смотрит на наш город».

Верно то, что я взбирался на холмы и бродил в отдалении.

Как еще было мне увидеть вас, если не с высоты и не издалека?

Как можно быть воистину близко, не будучи далеко?

А другие из вас звали меня, но безмолвно, и говорили:

«Незнакомец, возлюбивший недоступные выси, почему ты живешь среди вершин, где орлы вьют гнезда?

Почему ищешь ты недосягаемое? Какие бури хотел бы ты поймать в свои сети и за какими призрачными птицами охотишься в небе?

Приди и будь одним из нас. Спустись, насыть свой голод нашим хлебом и утоли жажду нашим вином».

В одиночестве своих душ говорили они эти слова;

Но будь их одиночество глубже, они бы знали, что я искал лишь тайну вашей радости и боли и охотился лишь на ту часть вашей сущности, что странствует в небесах.

Но охотник был и добычей;

Ибо многие стрелы покинули мой лук лишь затем, чтобы вонзиться в мою грудь.

И кто летал, тот и ползал;

Ибо, когда я расправлял свои крылья под солнцем, их тень на земле была черепахой.

И я, верующий, предавался сомнению;

Ибо часто я влагал перст в свою рану, чтобы более поверить в вас и лучше узнать вас.

И вот с этой верой и знанием я говорю: Вы не заточены в свои тела, и вас не удержат дома и поля.

Все, что есть вы, обитает над горами и странствует с ветром.

Это не тварь, что выползает на солнце погреться или роет ходы во тьме, чтобы укрыться от опасности,

Но нечто свободное, дух, который объемлет землю и движется в эфире.

Если эти слова туманны, не пытайтесь прояснить их.

Смутно и туманно начало всех вещей, но не конец их,

И я буду рад, если вы будете помнить меня как начало.

Жизнь и все живое зарождается в тумане, а не в кристалле.

И кто знает, может, кристалл – это рассеивающийся туман?

Мне хочется, чтобы, вспоминая обо мне, вы помнили:

То, что кажется в вас самым слабым и смутным, – самое сильное и ясное.

Разве не ваше дыхание подъяло ваши кости и укрепило их?

И разве не сон, которого никто из вас не помнит, построил ваш город и придал облик всему, что в нем есть?

Если бы вы только могли видеть приливы того дыхания, вы перестали бы видеть все другое.

И если б вы могли слышать шепот того сна, вы не смогли бы слышать иные звуки.

Но вы не видите и не слышите, и да будет так.

Пелену, что застилает ваши глаза, поднимут руки, соткавшие ее, и глину, что закрывает ваши уши, вынут пальцы, которые ее замешивали.

И тогда вы увидите.

И тогда вы услышите.

Но вы не будете жалеть о том, что познали слепоту, и раскаиваться в том, что были глухи.

Ибо в тот день вы узнаете сокровенные цели всех вещей.

И вы благословите тьму, как благословляли свет.

Сказав это, он посмотрел вокруг и увидел, что кормчий стоит у руля и смотрит то на поднятые паруса, то вдаль.

И он сказал: – Терпелив вожатый моего корабля.

Веет ветер и неспокойны паруса;

Даже руль просит дать ему направление;

Но спокойно ждет вожатый, когда я умолкну.

И моряки, слышавшие хор великого моря, терпеливо слушали меня.

Теперь им не нужно больше ждать.

Я готов.

Ручей достиг моря, и вновь великая мать прижимает своего сына к груди.

Прощай, народ Орфалеса!

Этот день подошел к концу.

Он закрывается перед нами, как водяная лилия перед своим завтрашним днем.

То, что нам было дано здесь, мы сохраним,

И если этого будет мало, мы снова соберемся вместе и вместе протянем руки к дающему.

Не забывайте, что я вернусь к вам.

Еще мгновение, и моя страсть соберет песок и пену для другого тела.

Еще мгновение, минута покоя на ветру, и другая женщина родит меня.

Прощай, народ Орфалеса и юность, что я провел с тобой.

Лишь вчера мы встретились во сне.

Вы пели мне в моем одиночестве, и я из ваших страстных стремлений построил башню в небе.

Но вот промелькнуло сновидение, окончился наш сон и минула заря.

Полдень над нами. Наше полупробуждение превратилось в ясный день, и нам пора расставаться.

Если мы еще встретимся в сумерках памяти, мы вновь заговорим, и вы споете мне более проникновенную песнь.

И если в другом сне встретятся наши руки, мы построим другую башню в небе.

Сказав так, он дал знак морякам; те тотчас подняли якорь, отвязали корабль от причала и поплыли на восток.

Как из единого сердца, крик вырвался у народа, и поднялся в сумрак, и разнесся над морем, словно могучий глас трубы.

Лишь аль-Митра молчала, провожая взглядом корабль, пока он не исчез в тумане.

И когда народ разошелся, она все еще одиноко стояла на молу, вспоминая в своем сердце его слова:

«Еще мгновение, минута покоя на ветру, и другая женщина родит меня».

 

Из книги

Аль-Мустафа, избранный и возлюбленный, полдень своего дня, возвратился на свой родной остров в месяце Тишрин[57], месяце поминовения.

Он стоял на носу корабля в окружении моряков и вглядывался в видневшуюся впереди гавань. И сердце трепетало в нем при мысли, что он возвращается на родную землю.

И он сказал голосом, в котором слышался шум моря:

– Вот он, остров, где мы родились. В этом краю земля взнесла нас песней и загадкой; песней – небесам, загадкой – земле; но есть ли хоть что-нибудь между землею и небесами, что воспоет эту песнь и разгадает эту загадку, если не наша собственная страсть?

Море вновь выносит нас на эти берега. Мы лишь одна из его волн. Посланные вперед измолвить его слово, мы бессильны возгласить его, пока не разобьем соразмерность нашего сердца о прибрежные скалы и песок.

Ибо закон моряков и моря гласит: если хочешь свободы, тебе должно обратиться в туман. Бесформенное искони ищет форму, а бесчисленные туманности становятся солнцами и лунами; и мы, премного искавшие и возвращающиеся теперь на остров, мы, застывшие слепки, вновь должны стать туманом и начать все сначала. Сыщется ли что-нибудь, что бы жило и возносилось в выси, не разбившись прежде о страсть и свободу?

Мы вечно будем искать берега, где бы мы пели и нас бы услышали. Но что сказать о волне, разбивающейся там, где ни одно ухо ее не услышит? Это – неслышимое в нас, вскармливающее нашу глубочайшую печаль. Но как раз это неслышимое сообщает форму нашей душе и дает обличье нашей судьбе.

Тут один из моряков выступил вперед со словами:

– Учитель, ты правил путями наших стремлений к этой гавани, и вот мы пришли. Отчего же ты говоришь о печали, о сердцах, которые разобьются?

И он сказал ему в ответ:

– Не говорил ли я о свободе и о тумане – нашей величайшей свободе? И все же, преисполненный боли, я совершаю паломничество на остров моего рождения, подобно тому как призрак убитого является преклонить колена перед своим убийцей.

Тогда другой моряк сказал:

– Посмотри: толпы народа стоят на молу. В молчании они предсказали даже день и час твоего прихода и, влекомые любовью, пришли сюда со своих полей и виноградников встретить тебя.

Аль-Мустафа взглянул на стоявшие вдалеке толпы, и хотя сердцем он знал, чего они жаждут, но молчал.

И вдруг крик вырвался из толпы, крик, в котором слились память и мольба.

Тогда, взглянув на моряков, он сказал:

– С чем вернулся я к ним, охотник в далекой стране? Прицеливаясь и вкладывая силу, я выпустил все до единой золотые стрелы, что они дали мне, но не принес никакой добычи. Я не шел следом за стрелами. Может статься, они и теперь летят под солнцем на крыльях раненых орлов, которые не упали на землю. И, может быть, наконечники стрел попали в руки тех, для кого они – причастие.

Я не знаю, где они окончили полет, но одно знаю твердо: они описали свою дугу в небе.

Но я еще чувствую на себе руку любви, и вы, мои моряки, направляете путь моего зрения, и я не лишусь дара речи. Я вскричу, когда рука времен года сдавит мне горло, и пропою свои слова, когда мои уста опалит пламя.

И смутились их сердца от таких его речей, и кто-то сказал:

– Учитель, научи нас всему и вся! Может быть, мы поймем тебя – ведь твоя кровь течет в наших жилах, и в нашем дыхании частица аромата твоего дыхания.

И он сказал им в ответ голосом, в котором слышался гул ветра:

– Затем ли вы привезли меня на мой родной остров, чтобы я говорил кому-то в поучение? Мудрость еще не уловила меня в свои силки. Еще молод я и неопытен и могу говорить лишь о собственном «Я», которое вечно есть глубь, взывающая к глуби.

Пусть желающий приобресть мудрости ищет ее в полевом цветке или в щепотке красной глины. Пока еще я певец. Я буду воспевать землю, буду воспевать ваши неприкаянные сновидения, бродящие днем от одного сна к другому. И я буду вглядываться в море.

И вот корабль вошел в гавань, пристал к молу, и, ступив на родной остров, аль-Мустафа вновь очутился среди соплеменников. В этот миг раздался оглушительный вопль, исшедший из их сердец, поколебавший чувство одиночества, до сих пор владевшее им.

Народ молча ждал, что он скажет, но он безмолвствовал, ибо печаль памяти все еще снедала его, и он так говорил в душе:

– Зачем я сказал, что буду петь? Нет, у меня достанет сил лишь разомкнуть уста, чтобы голос жизни излился и вверил себя ветру в поисках радости и опоры.

Тогда Карима, подруга его детских игр в Саду его матери, подошла и говорит ему:

– Двенадцать лет ты скрывал от нас свое лицо, и двенадцать лет нас томили голод и жажда по твоему голосу.

Он посмотрел на нее с глубокой нежностью, ибо это она закрыла глаза его матери, когда смерть распростерла над ней свои белые крылья.

– Двенадцать лет? – переспросил он. – Так ты сказала, Карима? Я не отсчитывал мою тоску звездной мерой, не промерял ее глубину. Ибо для любви, тоскующей по дому, нет ни отсчета, ни мер времени.

Есть мгновения, вмещающие в себе эоны[58] разлуки. Но всякое расставание – лишь помрачение разума. Может статься, мы и не расставались.

Аль-Мустафа посмотрел на людей и увидел их всех, молодых и старых, крепких и тщедушных, загорелых под солнцем и ветром и изжелта-бледных, и увидел, что лица их горят светом тоски и вопрошения.

– Учитель, – сказал один из них, – жизнь жестоко расправилась с нашими надеждами и желаниями. Сердца у нас смущены, ибо недостает нам разумения. Молю, утешь нас и открой смысл наших печалей!

Сердце его исполнилось сострадания и он сказал: – Жизнь старше всего живого, так же как красота получила крылья прежде, нежели прекрасное родилось на земле, так же как истина была истиной прежде, нежели ее изрекли.

Жизнь поет в нашем молчании и видит сны в нашей дремоте, даже когда нас попирают и унижают. Жизнь царствует и возвышается – и тогда, мы плачем. Жизнь улыбается дню, и она свободна, даже когда мы влачим свои цепи.

Часто мы называем Жизнь горькими именами, но лишь когда сами пребываем в горести и во мраке. Мы мним ее пустой и суетной, но лишь когда наша душа странствует в пустынном месте, а сердце упоено чрезмерным радением о себе самом.

Жизнь глубока, высока и далека; и хотя вы в силах различить острым оком лишь ее подножие, все же она рядом; и хотя дыхание вашего дыхания долетает до ее сердца, тень вашей тени падает на ее лицо и отголосок вашего еле слышного крика превращается в ее груди в весну и осень.

Жизнь, как и ваше величайшее «Я», облечена покровом и окружена тайной. Но когда Жизнь говорит, все ветра становятся словами; когда она снова говорит, улыбки у вас на устах и слезы в ваших глазах тоже становятся словами. Когда она поет, даже глухие внемлют ей, завороженные ее пением; когда она ступает, даже слепцы видят ее и в радостном изумлении следуют за нею.

Он умолк и глубокое молчание охватило народ; и молчание это было неслышной песнью, и они утешились в своем одиночестве и томлении.

Он тут же покинул их и пошел по дороге, ведшей в Сад – Сад его родителей, где покоились они и их предки.

Нашлись такие, кто последовал за ним, памятуя, что он вернулся на родину и ему одиноко, ибо не осталось никого из его родных и некому было дать пир, по велению обычая его народа.

Но кормчий корабля остановил их:

– Оставьте его, пусть он идет своим путем! Ибо его хлеб – это хлеб уединения и в его чаше – вино памяти, которое он выпьет один.

Моряки замедлили шаг, ибо они знали, что это так. Удержались от того, чтобы пойти за ним и все те, что собрались на молу.

Одна Карима провожала его еще немного, желая разделить с ним его одиночество и воспоминания. Так и не вымолвив ни слова, она свернула к своему дому и в саду под миндальным деревом, не ведая отчего, горько заплакала.

Аль-Мустафа приблизился к родительскому Саду и, вошедши в него, затворил врата, чтобы никто не мог войти следом.

Сорок дней и ночей он провел в том доме и в Саду в полном уединении, и никто даже не подошел к замкнутым вратам, ибо все понимали, что ему хочется быть одному.

А по прошествии сорока дней и ночей аль-Мустафа широко распахнул врата.

И в Сад к нему пришли девятеро: трое моряков с его корабля, трое служивших во Храме и трое его товарищей детских игр. Все – его ученики.

Когда они утром расселись вкруг него, то увидели по его взгляду, что мысли Учителя витают на чужбине. И тогда ученик по имени Хафиз просил:

– Учитель, скажи нам о городе Орфалесе и о той стране, в которой ты прожил двенадцать лет.

Аль-Мустафа молчал, он вглядывался в дальние холмы и в вольные просторы небес, и в молчании его крылось борение.

Затем он сказал:

– Друзья мои и сопутники, горе тому народу, который богат верованиями, но скуден верою!

Горе тому народу, что носит одежды, которые сам не ткет, ест хлеб, который сам не жнет, и пьет вино, которое течет не из его точила!

Горе народу, провозглашающему грабителя героем и мнящему великодушным горделивого завоевателя!

Горе народу, который презирает страсть в своих снах, а, воспрянув от забытья, смиренно покорствует!

Горе народу, возвышающему свой голос, лишь когда идет в погребальном шествии; которому нечем похвалиться кроме руин; народу, взбунтующемуся, лишь когда палач занесет топор над его головой!

Горе народу, чьи сановники – лисы, чьи философы – фокусники, чье искусство – искусство подражания!

Горе народу, встречающему нового правителя зычным звуком труб, а провожающему гиканьем только затем, чтобы вновь при трубном гласе встретить другого!

Горе народу, чьи мудрецы онемели от прожитых лет, а богатыри еще лежат в колыбели!

Горе народу, что разъят на части, каждая из которых мнит себя народом! <...>

И просил кто-то:

– Скажи нам о том, что и сейчас движет твоим сердцем!

Он посмотрел на просившего и сказал в ответ, и голос его звучал так, словно это пела звезда:

– В своих сновидениях наяву, когда вы умолкаете и вслушиваетесь в свою глубочайшую сущность, мысли ваши падают, точно хлопья снега, кружатся и одевают все звуки ваших пространств млечным безмолвием.

Что суть сны наяву, как не облака, которые дают бутоны и расцветают на небесном древе вашего сердца? Что ваши мысли, как не лепестки, которые ветра вашего сердца рассеивают по его холмам и долам?

Как вы пребываете в ожидании покоя, покуда бесформенное в вас не примет форму, так облако собирается и кочует, покуда Благословенные Персты не придадут его седому желанию обличье малых кристальных солнц, лун и звезд.

Тогда сказал Саркис, тот, что был маловерным:

– Но ведь придет весна, и все снега наших снов и мыслей истают и исчезнут.

И ответил он:

– Когда Весна отправится искать Своего возлюбленного среди дремлющих рощ и виноградников, снега впрямь истают и потоками устремятся к реке в долине, дабы стать кравчими для мирта и лавров.

Так и снег вашего сердца истает с приходом вашей Весны, и тогда ваша тайная тайных устремится потоками в долину на поиски реки жизни. И река облечет вашу тайная тайных и понесет ее к берегам великого моря.

Все истает и обратится в песнь, когда придет Весна. Даже звезды, эти огромные снежные хлопья, которые медленно падают на большие поля, и те претворятся в поющие потоки. Когда солнце Ее лика взойдет над более обширным небосклоном, найдется ли какая оледеневшая соразмерность, которая не обратится в струящийся напев? И кто из вас не хотел бы стать кравчим для мирта и лавра?

Еще вчера вы вздымались вместе с вздымающимся морем, и не было у вас берегов, как не было в вас и сущности вашей. И тогда ветер, дыхание Жизни, соткал вас – покров света на ее лик; потом ее рука сбрала вас и придала форму, и, высоко подняв голову, вы искали вершин. Но море шло по вашему следу, и песнь его все еще с вами. И хотя вы успели забыть о своих истоках, оно вечно будет напоминать о своем материнстве и вечно будет призывать вас к себе.

В своих скитаниях среди гор и в пустыне вы всегда будете помнить глубины его прохладного сердца. И пусть часто вам неведомо будет, что вас неудержимо влечет, знайте – это его всеобъятный и мерный покой.

Да и может ли быть иначе? В роще и в беседке, когда струи дождя пляшут в древесной листве на холме или падает снег, благословение и завет; в долине, когда вы ведете стада к реке; в полях, где ручьи – эти серебряные потоки – окаймляют зеленое одеяние; в ваших садах, где ранним утром росистые капли отражают небеса; в лугах, где вечерний туман наполовину скрадывает ваш путь,– всюду море с вами, означая ваше происхождение, взывая к вашей любви.

Это хлопья снега в вас стекают в море.

Утром, когда они прогуливались по Саду, у врат появилась женщина. Это была Карима, та, которую аль-Мустафа в свои детские годы любил как сестру. Она ни о чем не просила, даже не постучала в ворота, лишь с тоской и печалью смотрела в Сад.

Аль-Мустафа, увидев желание в ее взоре, легкой поступью подошел к вратам и растворил их. Она вошла, и он приветствовал ее.

– Почему ты совсем отдалился от нас? – спросила Карима. – Мы тоскуем без света твоего лица. Ведь все эти долгие годы мы горели любовью к тебе и с тоской и надеждою ждали твоего возвращения. Теперь народ взывает к тебе и хочет говорить с тобою, а меня послали просить, чтобы ты показался народу, уделил нам от своей мудрости, утешил сердца отчаявшихся и избавил нас от нашего неразумия.

Глядя на нее, он сказал:

– Если меня зовешь мудрым, то и всех зови мудрыми. Я – незрелый плод, все еще льнущий к ветке, – ведь только вчера я был цветком.

Не зови никого вокруг глупцом, ибо воистину мы ни мудры, ни глупы. Мы зеленая листва на древе жизни, а сама жизнь выше мудрости и заведомо выше глупости.

Так ли уж я отдалился от вас? Разве ты не знаешь, что есть одно лишь расстояние – то, которое душа не в силах измерить мыслью? А когда душа измерит его, оно обращается в ее ритм.

Пространство, разделяющее тебя и ближайшего, но чужого тебе соседа, много больше того пространства, что отделяет от тебя твоего возлюбленного, живущего за семью морями и землями.

Ибо для памяти нет расстояний и только в забвенье чернеет пропасть, которую бессильны преодолеть твой голос и взгляд.

От океанских берегов к вершине высочайшей горы ведет тайный путь, и, только пройдя по нему, ты станешь одно с сынами земли.

Так и между твоим знанием и пониманием пролегает тайная тропа, и, только отыскав ее, ты станешь одно с человеком, а стало быть, с самим собою.

Между твоею правой рукой, дающей, и левой, получающей, – лежит огромное пространство. И лишь тогда оно исчезнет, когда обе они в нераздельности будут для тебя и дающими, и получающими; ибо только зная, что тебе нечего давать, нечего получать, можно победить пространство.

Истинно, безбрежно то пространство, что лежит между твоим сновидением и бодрствованием, как и между одним только деянием и одним только желанием.

Есть еще один путь, которым вам надлежит пройти, прежде чем вы станете одно с Жизнью. Но говорить о нем я повременю – вижу, вы уже устали от странствований.

Затем он и девятеро его учеников отправились с этой женщиной на рыночную площадь, где он обратился к народу – друзьям и соседям, отчего радость тронула их веки и вошла в их сердца.

– Вы взрастаете в снах и в своих сновидениях живете в полноте жизни, – сказал он им. – Ибо все ваши дни проходят в благодарении за полученное вами в ночной тишине.

Часто вы думаете и говорите о ночи, как о времени отдохновения, хотя по истине ночь – время исканий и обретений.

День наделяет вас силою знания и научает ваши пальцы искусству приятия, но лишь ночь подводит вас к сокровищнице Жизни.

Солнце научает все живое множить свою тоску по свету. Но лишь ночь подъемлет его к звездам.

Воистину, это ночная тишина ткет свадебное покрывало для цветов в садах и деревьев в лесу, а после устраивает пышный пир и убирает брачный чертог, и в этом святом безмолвии завтрашний день зачинается во чреве Времени.

То же и с вами – вы так же в исканиях находите пищу и обретаете самих себя. И хотя на рассвете ваше пробуждение изглаживает следы памяти, стол сновидений всегда уставлен яствами и брачный чертог ждет.

Какое-то время он молчал и они тоже молчали, ожидая, что он скажет еще. И он вновь заговорил: – Вы есть дух, хотя и облечены плотью; и подобно маслу, горящему во мраке, вы пылающий пламень, хотя и укрытый за стеклом светильника.

Будь вы одной лишь плотью, тогда бы вотще было мое предстояние вам и мои слова, все равно как если бы мертвый взывал к мертвецам. Но это не так. Все нетленное в вас свободно как днем, так и ночью, и его нельзя удержать или заковать в оковы, ибо такова воля Вседержителя. Вы – Его дыхание, такое же, как ветер, который не уловить и не запереть в клетку. И сам я тоже дыхание Его дыхания.

С этими словами он оставил их и поспешил воротиться в Сад.

Тогда Саркис, тот, что был маловерным, просил его:

– Учитель, скажи о безобразном! Ты о нем никогда не говорил.

– Друг мой, – ответил ему аль-Мустафа и свист бича слышался в его словах, – может ли назвать тебя негостеприимным тот, кто пройдет мимо твоего дома, не постучав в дверь?

Сочтет ли тебя за глухого и нелюдима тот, кто заговорит с тобою на чужом, непонятном тебе языке?

Все, что ты мнишь безобразным, – не есть ли оно то, чего ты никогда не стремился досягнуть и в чье сердце никогда не желал проникнуть?

Если и есть что безобразное, так только шоры на наших глазах и воск, запечатывающий нам уши.

Друг мой, безобразен единственно лишь страх души перед лицом ее собственной памяти.

Однажды днем, когда они сидели в длинной тени серебристых тополей, кто-то сказал:

– Учитель, я боюсь времени. Оно пролетает над нами и отнимает у нас юность. А что дает взамен?

И сказал он в ответ:

– Возьми-ка пригоршню тучной земли. Ты в ней найдешь семя, а может, и червя. Будь твоя рука безмерно пространна и бесконечно длительна, семя стало бы чашей, а червь – сонмом ангелов. И помни: годы, что обращают семена в чащи и червей – в ангелов, принадлежат вот этому Сейчас, все годы – одному этому Сейчас.

Разве времена года это не ваши мысли, сменяющие одна другую? Весна – пробуждение в вашей груди, и лето – осознание собственного плодородия. Не есть ли осень то древнее в вас, что поет колыбельную частице вашего естества, все еще пребывающей во младенчестве? И что есть зима, спрашиваю я вас, если не сон, наполненный сновидениями о всех иных временах года?

Потом Маннус, пытливый ученик, огляделся и, увидав цветущие растения, обвившие сикомору, сказал:

– Погляди, Учитель, на этих тунеядцев! Что ты скажешь о них? Это воры, что денно и нощно крадут свет у крепких детей солнца и сосут соки, питающие их ветви и листву.

– Друг мой, – ответил он, – мы все таковы. Мы возделываем землю, чтобы пресуществить ее в биение жизни, но мы не выше тех, кто берет жизнь прямо от земли, не познав ее.

Скажет ли мать своему ребенку: «Я безмерно устала от тебя и с охотою отдам тебя чаще – твоей большей матери»?

Станет ли певец корить свою песнь: «Ступай в пещеру отзвуков, откуда пришла, чтоб голос твой не пожирал моего дыхания»?

Скажет ли пастух однолетнему агнцу: «Негде мне тебя пасти, а посему сведу тебя на заклание для жертвы»?

Нет, друг мой, ответ на все эти вопросы звучит прежде их самих, как сновидения сбываются прежде, нежели снятся.

Каждый из нас живет за счет другого согласно древнему и вневременному закону. Потому будем жить в любви и доброте! Мы ищем друг друга в своем одиночестве и пускаемся в путь, когда у нас нет очага, возле которого мы могли бы обогреться.

Друзья мои и братья, путь еще более широкий – вот ваш попутчик!

Эти растения, что живут за счет дерева, впивают молоко земли в сладостной ночной тишине, а земля в безмятежной дреме высасывает грудь солнца. И само солнце, как вы и я, как все сущее, в равном почете восседает на пиру у Князя, где двери всегда растворены, а стол накрыт.

Маннус, друг мой, все сущее всегда живет за счет всего сущего, и живет оно в безграничной вере в щедрость Вседержителя.

Утром, когда на предрассветном небе чуть брезжила заря, они все направились в Сад, бродили там, глядя на восток, и в молчании встречали восход солнца.

И вот аль-Мустафа, воздев руки к небу, сказал: – Отблеск утреннего солнца в капле росы не меньше самого солнца. Как и отображение жизни в вашей душе не меньше самой жизни.

Капля росы отражает свет, потому что она одно со светом, и вы отображаете жизнь, потому что вы и жизнь едины.

Когда мрак нисходит на вас, скажите: «Этот мрак – еще не рожденный рассвет, и пусть я испытаю все родовые муки ночи – рассвет родится и для меня, и для холмов».

Капля росы, стремящаяся достигнуть совершенной округлости в сумрачной глубине лилейного цветка, ничем не разнится от вас, обретающих цельность и полноту своей души в Божьем сердце.

Если капля росы скажет: «Лишь раз в тысячу лет я появляюсь на свет», тогда спросите ее: «Разве не знаешь ты, что свет всех времен блещет в твоем венце?» <...>

Раз днем, гуляя по Саду, Фардрус-грек споткнулся о камень и пришел в ярость. Он нагнулся, подобрал камень и тихо выругался: «Будь ты проклята, тварь безжизненная!» – и с этими словами отшвырнул камень в сторону.

Аль-Мустафа, избранный и возлюбленный, спросил его:

– Почему ты говоришь «тварь безжизненная»? Ты ведь уже давно в Саду и неужели не понял, что здесь нет ничего мертвого? Все живет и блистает в знании дня и торжестве ночи. Ты одно с камнем. Все различие – в биении сердца. Твое бьется чуть чаще, ведь так, мой друг? И ему недостает спокойствия.

Оно бьется в ином ритме. Но я говорю тебе: если б ты измерил глубины собственной души и горние выси пространства, ты бы услышал одну мелодию, которую камень и звезда напевают вместе в полном согласии.

Если ты не понял моих слов, подождем другой зари. Если ты клянешь этот камень единственно потому, что в ослеплении своем запнулся о него, тогда ты проклянешь и небесную звезду, если заденешь ее головой. Но настанет день, когда ты соберешь камни и звезды, точно ребенок, что срывает полевые лилии; и тогда тебе откроется, что все на свете живет и благоухает. <...>

В первый день недели, когда звон храмовых колоколов долетел до их слуха, кто-то проговорил:

– Учитель, так много кругом говорят о Боге. Что скажешь ты о Боге, кто Он есть по истине?

И он встал перед ними, словно молодое дерево, которому не страшны ни ветер, ни буря, и ответил:

– Мои друзья и возлюбленные, помыслите сердце, объемлющее все ваши сердца, любовь, впитавшую всю вашу любовь, дух, вобравший в себя дух каждого из вас, голос, в котором слились все ваши голоса, и безмолвие, куда более глубокое, нежели все ваши безмолвия, и не подвластное времени.

Дерзайте ныне открыть в самосовершенстве красоту еще более чарующую, нежели все прекрасное, песнь еще более раздольную, чем песни моря и леса, величие, возведенное на трон, для коего Орион – лишь подножие, величие, держащее скипетр, в котором Плеяды – лишь мерцающие росные капли.

Вы искали только пищу и кров, одежду и посох; ищите теперь Того, кто не есть ни цель для ваших стрел, ни каменная пещера, которая оберегла бы вас от стихий.

И если слова мои – скала и загадка, то и тогда ищите, чтобы сердца ваши разбились и чтобы вопрошение ваше привело вас к любви и мудрости Всевышнего, коего человеки зовут Богом.

Никто не проронил в ответ ни слова, ни один из них, и смутились они в сердце своем; и, проникшись состраданием, аль-Мустафа поглядел на них с нежностью и сказал:

– Не будем боле говорить о Боге-Отце. Лучше будем говорить о богах, ваших ближних, о ваших братьях и тех стихиях, что движутся у ваших домов и полей.

Вы возноситесь в мыслях к облаку и мните его высью; вы пересекаете неоглядное море, и для вас это даль. Но я говорю вам: когда вы бросаете зерно в землю, вы досягаете большей высоты, и, когда желаете прекрасного утра вашему ближнему, вы пересекаете величайшее море.

Слишком часто воспеваете вы Бога, Бесконечного, но воистину не слышите песнь. Если б только вы прислушались к пению птиц, к листьям, которые расстаются с ветвью, когда мимо проносится ветер,– не забудьте, друзья мои, ведь они поют, лишь когда разлучаются с ветвью!

Вновь я призываю вас оставить многословие о Боге, который есть ваше Все, но лучше говорить и понимать друг друга, ближний – ближнего, бог – бога.

Ибо откуда взять пищу птенцу, если его мать летает в поднебесье? И какой анемон в поле осуществит себя, покуда пчела не сочетает его с другим анемоном?

Лишь когда вы затеряны в своих меньших сущностях, вы взыскуете небес, которые зовете Богом. Если б только вы могли найти тропы к своим обширным сущностям; о если бы вы были менее праздными и вымостили эти пути!

Мои моряки и друзья, мудрее меньше говорить о Боге, коего мы не в силах постигнуть, и больше – о каждом из нас, кого мы в состоянии понять. И еще знайте: мы – дыхание и аромат Божий. Мы суть Бог в листве и цветах и часто – в плодах.

Утром, когда солнце стояло высоко, один из тех троих учеников, что были товарищами его детских игр, подошел к нему и молвил:

– Учитель, одежда моя прохудилась, а другой у меня нет. Позволь мне пойти на рыночную площадь, может, удастся сторговать новый плащ!

Посмотрев на юношу, аль-Мустафа проговорил:

– Дай мне твою одежду.

И тот отдал ее и остался наг в палящий полдень. Тогда аль-Мустафа сказал голосом, схожим с бегом молодого коня:

Только нагие живут без забот. Только простодушные мчатся, оседлав ветер. И только тот, кто тысячу раз собьется с пути, найдет дорогу к родному дому.

Ангелы устали от лукавцев. Еще вчера один из них сказал мне: «Мы создали ад для тех, кто в гордыне своей тщится затмить всех своим блеском. Что как не огонь спалит сверкающую личину, явив таимое под нею естество?»

– Но создав ад, вы создали дьяволов, чтобы им править, – возразил я. На что ангел ответствовал: «Нет, адом правят те, перед кем огонь отступает».

Мудрый ангел! Он знает пути людей и полулюдей. Он один из серафимов, что являются на выручку пророкам, когда тех искушают лукавцы. Он и смеется, и плачет вместе с пророками.

Мои друзья и моряки, только нагие живут без забот. Только без кормила можно бороздить просторы величайшего моря. Лишь тот, кто погружен в непроглядный мрак ночи, проснется с зарею, и лишь тот, кто спит под снегом вместе с корнями, дождется весны.

Ибо вы подобны корням и, как они, просты, хотя земля наделила вас мудростью. И безмолвны, хотя в ваших нерожденных ветвях звучит хор всех четырех ветров.

Вы хрупки и безвидны, и все же вы даете начало и роще исполинских дубов, и тонким узорам ив на фоне неба.

И снова говорю вам: вы лишь корни между темной землей и скользящими небесами. Часто я видел, как вы тянетесь к свету, чтобы плясать вместе с ним, но видел также, как вы стыдитесь. Все корни стыдливы. Они таили свои сердца так долго, что не знают, что с ними теперь делать.

Но Май придет. Май – дева, не знающая покоя, и она станет матерью холмам и долам.

Один из тех троих, что служили во Храме, просил его:

– Учитель, научи нас, чтобы наши слова, подобно твоему слову, стали для народа песнопением и фимиамом.

И аль-Мустафа сказал в ответ:

– Вы вознесетесь выше своих слов, но пусть ваш путь останется ритмом и благоуханием – ритмом для любящих и всех возлюбленных и благоуханием для тех, кто поселится в саду.

И вы вознесетесь выше своих слов к вершине, на которую падает звездная пыль, и прострете руки, чтобы они наполнились. Затем ляжете и уснете, словно белый птенец в белом гнезде, и увидите во сне вашу будущность, так же как белые фиалки видят сны о весне.

А потом спуститесь много глубже своих слов. И будете искать потерянные первоистоки и станете потаенной пещерой, где отдаются отзвучьем слабые голоса глубин, неслышные вам ныне.

Вы спуститесь глубже своих слов и даже глубже всех звуков, к самому сердцу земли, и там будете наедине с Тем, кто также ступает по Млечному Пути.

Затем один из учеников попросил его:

– Учитель, скажи о бытии. Что значит быть? Аль-Мустафа долго с большой приязнью смотрел на него. Потом он поднялся и, отошедши от них, бродил в отдалении. Затем вернулся и сказал:

– В этом Саду покоятся мои отец и мать, погребенные руками живых, и здесь же покоятся прошлогодние семена, принесенные сюда на крыльях ветра. Тысячу раз будут погребать здесь моих родителей и тысячу раз ветер будет погребать семена; а через тысячу лет вы, я и эти цветы соберемся в этом Саду, как и сегодня, и мы пребудем, любящие жизнь, и мы пребудем, мечтающие о пространстве, и мы пребудем, возносящиеся к солнцу.

Сегодня же быть – значит быть мудрым, хотя и не гнушаться безрассудных; быть сильным, но не отвергать слабых; играть с детьми не как отцы, но как сверстники, которые хотят научиться их играм;

Быть простым и бесхитростным со стариками и женщинами и сидеть с ними в тени старого дуба, хотя вы еще идете рука об руку с Весной;

Искать поэта, живи он хоть за семью реками, и обретать покой в его присутствии, ничего не желая, ни в чем не сомневаясь, ни о чем не спрашивая;

Знать, что святой и грешник – братья-близнецы, кому отец – наш Многомилосердый Царь, и что один из них родился лишь на миг прежде другого и единственно поэтому мы почитаем его Наследником;

Следовать за Красотой, даже если она поведет вас к самому краю пропасти; и пусть она крылата, а вы бескрылы, если она решит одолеть пропасть – следуйте за нею, ибо там, где нет Красоты, там нет ничего;

Быть садом без ограды и виноградником без сторожа, сокровищницею, всегда открытой для прохожих;

Быть ограбленным, обманутым, введенным в заблуждение, быть сбитым с пути и уловленным в тенета, а после – осмеянным, но, невзирая ни на что, смотреть с высот вашего большего «Я» и улыбаться, памятуя, что есть весна, которая придет в ваш сад плясать в вашей листве, и осень – золотить гроздья вашего винограда; памятуя, что, если хотя бы одно из ваших окон отпахнуто на Восток, ваша душа никогда не оскудеет; памятуя, что все, кого мнят обидчиками, грабителями, лжецами и плутами, суть ваши братья в нужде и что, быть может, вы суть все они в глазах благословенных жителей того Незримого Града, что высится над этим городом.

Теперь скажу также вам, кто своими руками созидает и добывает все необходимое, дабы мы жили, ни в чем не ведая нужды:

Быть – значит быть ткачом со зрячими пальцами, строителем, имеющим рачение о свете и пространстве; быть пахарем и сознавать, что с каждым семенем, которое ты сеешь, ты зарываешь сокровище; быть рыбаком и охотником, состраждущим рыбе и зверю, но еще больше состраждущим людским нуждам и голоду.

И еще скажу вам: я хочу, чтобы каждый из вас был сопричастен цели другого, ибо только тогда вы можете надеяться достигнуть собственной благой цели.

Друзья мои, возлюбленные мои, будьте дерзновенными и не смиряйтесь, будьте пространными, а не ограниченными – только тогда наш с вами последний час воистину будет вашим величайшим «Я».

Он умолк, и глубокий мрак объял девятерых, и сердца их отвратились от него, ибо они не поняли его слов.

И вот те трое, что были моряками, затосковали по морю, те, что служили во Храме, возжаждали утешиться в его святых стенах, и те, что были товарищами его детских игр, захотели вернуться на рыночную площадь. Все они остались глухи к его словам, и самые звуки их возвратились к нему, как усталые бездомные птицы, ищущие прибежища.

Аль-Мустафа отошел от них в глубину Сада, ничего не говоря и ни на кого не глядя.

Ученики же стали переговариваться между собой, ища оправдания своему стремлению уйти.

И вот они повернулись и каждый пошел своей дорогой, и аль-Мустафа, избранный и возлюбленный, остался один. <...>

Семь дней и ночей никто не приближался к Саду, и он был наедине со своими воспоминаниями и своею болью, ибо даже те, кто внимал ему с терпением и любовью, покинули его, вернувшись к своим прежним занятиям.

Только одна Карима пришла с покровом молчания на лице, с чашей и блюдом в руках, с питьем и едою, чтобы он в своем одиночестве смог утолить голод и жажду. И поставив их перед ним, она удалилась.

Вновь аль-Мустафа пошел к вратам и, сев под серебристыми тополями, стал глядеть на дорогу. Вскоре он увидал там как бы пыльное облако, приближавшееся к нему. Из облака выступили девятеро, а впереди – Карима, путеводящая их.

Аль-Мустафа поднялся и вышел, чтобы встретить их на дороге. Они прошли через врата, и все было так, как если бы они ушли всего час назад.

Они сели разделить с ним скудный ужин. Карима поставила на стол хлеб и рыбу, разлила по чашам остатки вина и просит Учителя: «У нас не осталось ни капли вина, позволь мне сходить в город за ним, чтобы вновь наполнить чаши».

Он поглядел на нее, и взор его отражал мысль о предстоящем странствии в дальние края.

– Не надо, достаточно и этого! – проговорил он. Они досыта поели и попили. Когда же ужин кончился, аль-Мустафа сказал голосом звучным, глубоким, как море, и мощным, как подлунный прилив:

– Друзья мои и сопутники, мы должны расстаться сегодня. Долго мы вместе бороздили коварные моря, взбирались на горные кручи и боролись с бурями. Мы познали голод, но случалось нам бывать и на свадебных пирах.

Часто мы бывали наги, но порой облачались и в царские одежды. Мы совершали дальние странствия, но теперь настал час разлуки. Вы вместе пойдете своим путем, а я один буду пролагать свой.

И хотя нас разделят моря и неоглядные земли, мы по-прежнему будем сопутниками в нашем паломничестве к Святой горе.

Но прежде, нежели мы пойдем разными дорогами, я хотел бы дать вам от жатвы и спелых колосьев моего сердца:

Идите своим путем с песней, но пусть каждая песня будет короткой, ибо лишь те песни, что юными умрут на ваших устах, останутся жить в сердцах людей.

Говорите отрадную правду в немногих словах, но никогда и никакими словами – правды уродливой. Назовите девушку, чьи волосы сверкают на солнце, дочерью утра. Но ежели увидите слепца, не говорите ему, что он одно с ночью. <...>

Друзья мои и возлюбленные, на своем пути <...> вы повстречаете хромых, торгующих костылями, и слепцов, торгующих зеркалами. И встретите богачей, просящих подаяния у врат Храма.

Хромым дайте от вашего проворства, слепцам – от вашей зоркости; и подумайте, что вы дадите нищим богачам, ведь они из всех самые неимущие, ибо лишь тот тянет руку за милостыней, кто поистине нищ, пусть даже имеет в избытке богатств.

Друзья мои, я подвигаю вас всей нашей любовью на то, чтобы вы были бесчисленными путями, скрещивающимися в пустыне, где вместе живут зайцы и львы, ягнята и волки.

И помните то, что я скажу: я учу вас не даянию, но приятию, не отрицанию, но свершению, не уступчивости, но пониманию, и всегда с улыбкой на устах.

Я учу вас не молчанию, а песне, но не безмерно громкой.

Я учу вас вашему большему «Я», которое заключает в себя всех людей.

Он поднялся из-за стола и направился в глубину Сада, и бродил в тени кипарисов до вечерней зари. Они же ступали следом чуть поодаль, ибо на сердце у них было тяжко, и язык их прилип к гортани.

Карима, убрав со стола, подошла к нему и сказала:

– Учитель, вели мне приготовить еду тебе на завтра в дорогу.

Он посмотрел на нее глазами, видящими иные, отличные от этого, миры, и ответил:

– Сестра и возлюбленная моя, все готово от начала времен. Еда и питье приготовлены для завтрашнего дня так же, как и для нашего вчерашнего и сегодняшнего.

Я ухожу, но если я уйду с истиной еще неизреченной, эта истина вновь отыщет меня и соберет воедино мои рассыпанные в безмолвиях вечности частицы, и я снова предстану вам, чтобы говорить голосом, вноверожденным в сердце тех безграничных безмолвии. <...>

Услышав от него, что он уходит, ученики замерли с отягченными горем сердцами. Но ни один не протянул руки, чтобы удержать Учителя, как ни один не вызвался пойти за ним.

Аль-Мустафа вышел из материнского Сада легкой неслышной поступью, миг – и он был уже далеко от них, словно лист, унесенный с дерева сильным порывом ветра, и они увидели как бы бледный свет, исчезающий в высях.

А девятеро пошли своей дорогой. И только женщина все еще стояла в сгущающейся вечерней тьме и смотрела, как сливаются воедино свет и сумрак, и, чтобы утешить свою тоску и смирить свое одиночество, повторяла его слова: «Я ухожу, но если я уйду с истиной еще неизреченной, эта истина отыщет меня, даст мне жизнь и я приду вновь».

 

Из книги

Асаф, прозванный оратором из Тира[60]

Что мне сказать о его речах? Возможно, что-то в его личности придавало силу его словам и влекло к нему тех, кто его слушал. Он был прекрасен, и сияние полдня было на его лице.

Мужчины и женщины больше смотрели на него, нежели следили за его рассуждениями. Подчас его речи отличались такой силой духа, что это покоряло всех.

В юности мне довелось слушать ораторов Рима, Антиохии и Александрии. Молодой назарянин не похож ни на одного из них.

Те с большим искусством подбирали слова, чтобы завладеть слухом собравшихся, но когда говорил он, душа как бы покидала вас и устремлялась в края еще не виданные.

Ничего похожего на истории и притчи, которые он рассказывал, никто никогда в Сирии не слыхал. Он, казалось, сплетал их из времен года, подобно тому как время сплетает годы и поколения.

Начинал он так: «Пахарь отправился в поле сеять семена...», или: «Жил однажды богач, имевший много виноградников...», или: «Стал пастух пересчитывать вечером свое стадо и увидел, что одна овца пропала...»

И эти слова уводили слушателей к их простейшей сущности, в прошлое их дней.

Мы все в душе пахари и нам всем дорог виноградник. И на пастбищах нашей памяти – и пастух, и стадо, и заблудшая овца.

Там же и лемех, и точила, и гумно.

Он знал, откуда возникло древнее «Я» и та нескудеющая нить, из которой мы сотканы.

Греческие и римские ораторы говорили своим слушателям о жизни, какой она представала разуму. Назарянин говорил о страстном стремлении, которое обитает в сердце.

Они видели жизнь глазами чуть более ясными, чем ваши или мои. Он видел жизнь в свете Божием.

Я часто думаю, что он обращался к толпе, как гора обращалась бы к долине.

И была в его речах сила, которою не обладали ораторы ни в Афинах, ни в Риме.

 

Мария Магдалина

Был месяц июнь, когда я первый раз увидела его. Он шел пшеничным полем, когда я проходила мимо с моими служанками. И был он один.

Такую плавную поступь и гармонию движений прежде мне не приходилось видеть ни у одного мужчины.

Так люди не ходят по земле. Даже теперь не знаю, быстро он шел или медленно.

Мои служанки стали украдкой показывать на него пальцами и перешептываться меж собою. Я же на миг остановилась и подняла руку, приветствуя его. Но он не повернул лица в мою сторону, даже не взглянул на меня. Тогда я возненавидела его. Я томилась желанием излить свои чувства, а мне не позволили. Я похолодела, как будто бы меня занесло снегом. И я содрогнулась.

Ночью он привиделся мне во сне. Потом мне сказали, что я металась на постели и плакала.

Был месяц август, когда я увидела его снова, из окна. Он сидел в тени кипариса в дальнем конце моего сада и был неподвижен, словно каменное изваяние – совсем как те, что стоят в Антиохии и других городах северного края.

Моя рабыня-египтянка приблизилась ко мне со словами:

– Тот человек здесь. Он сидит в дальнем конце твоего сада.

Я взглянула на него и душа затрепетала во мне – ибо он был прекрасен!

Такого тела ни у кого не было и нет; каждая часть его пребывала в согласии с целым и другими частями.

Я облачилась в дамасские одежды, вышла из дому и направилась к нему.

Что влекло меня: мое одиночество или исходящее от него благоухание? Мой ненасытный взор, жаждущий красоты, или же его красота, ищущая света в моих глазах?

Я и теперь не знаю.

На мне была надушенная одежда и позолоченные сандалии, что подарил мне римский военачальник, – да, эти самые. И вот я приблизилась к нему и сказала:

– Здравствуй!

– Здравствуй. Мириам! – сказал он в ответ. Он посмотрел на меня, и его глаза-ночи увидели меня так, как не видел ни один мужчина. Я вдруг почувствовала себя нагой и устыдилась.

А ведь он всего только поздоровался со мной.

– Не желаешь ли войти в мой дом? – спросила я.

– Разве я уже не в твоем доме? – был ответ. Я не поняла, что он имеет в виду; лишь теперь мне это ясно.

– Не разделишь ли со мной трапезу? – спросила я тогда.

– Хорошо, – ответил он, – но не сейчас.

Не сейчас, не сейчас, – так он сказал. Голос моря слышался в тех двух словах, голос ветра и деревьев. Когда он говорил мне эти слова – жизнь говорила смерти.

Да, друг мой, я в самом деле была мертва. Я была женщиной, отъединенной от своей души. Я жила отдельно от той сущности, которая сейчас предстала тебе. Я принадлежала всем мужчинам и никому в отдельности. Меня звали блудницей, одержимой семью бесами. Меня проклинали, но мне и завидовали.

А когда его глаза-рассветы посмотрели в мои глаза, померкли все звезды моей ночи, и я сделалась Мириам, просто Мириам, женщиной, потерянной для всего земного, известного ей, и обретающей себя в новых краях.

И снова я предложила ему:

– Войди в мой дом и раздели со мной трапезу!

– Почему ты так хочешь, чтобы я был твоим гостем?

– Прошу тебя, войди в мой дом! – повторила я. Все, что было во мне от земли, и все, что было от небес, взывало к нему.

Он посмотрел на меня, и полдень его глаз озарил меня.

– У тебя было много возлюбленных, но я один люблю тебя, – сказал он. – Все прочие в близости с тобою любили только себя самих. Я же люблю тебя в твоей сущности. Другие видят в тебе красоту, которая пройдет быстрее, чем их собственные годы. Я вижу в тебе красоту непреходящую. Когда настанет осень твоей жизни, та красота будет смотреться в зеркало без страха и досады. Я один люблю незримое в тебе. А теперь ступай, – добавил он тихо. – Если этот кипарис – твой и тебе не хочется, чтобы я сидел в его тени, я пойду своей дорогой.

– Учитель! – вскричала я в слезах. – Войди в мой дом. Я воскурю для тебя благовония, приготовлю серебряный сосуд, чтобы омыть тебе ноги. Ты – и чужой, и все же не чужой мне. Умоляю, войди в мой дом!

Тогда он поднялся и посмотрел на меня так, как времена года взирали бы на поле, и улыбнулся. А потом сказал:

– Все мужчины любят тебя во имя самих себя. Я же люблю тебя во имя тебя самой.

С этими словами он ушел.

Ни один человек не ступал так, как он ступал. Был ли это вздох, родившийся здесь, в моем саду, и улетевший на восток? Или же буря, могущая сотрясти все до основания?

Я не знаю, но в тот день закат его глаз убил во мне дракона и я стала женщиной, Мириам, Мириам из Мигдал-Эля.

 

Каиафа, первосвященник[61]

Говоря о том человеке, Иисусе, и о его смерти, следует иметь в виду две важных истины. Первое: нам надлежит свято охранять Тору[62] от любых посягательств, и второе: это царство нуждается в защите и покровительстве Рима.

Тот человек не повиновался ни нам, ни Риму. Он отравлял умы простого народа и нечистыми чарами настраивал народ и против нас, и против кесаря.

Мои рабы – мужчины и женщины, – наслушавшись его речей на рыночной площади, стали угрюмыми и непокорными. Некоторые из них покинули мой дом и бежали в пустыню, откуда пришли когда-то.

Не забывайте, что Тора – это наша основа, наш надежный оплот. Никто не сможет повредить нам, пока мы обладаем этой силой, способной обуздать врага, и никто не уничтожит Иерусалим, пока его стены покоятся на древнем камне, заложенном Давидом[63].

Если жить и процветать семени Авраамову, эта земля должна остаться неоскверненной.

А тот человек, Иисус, был осквернителем и святотатцем. Мы убили его намеренно и с чистой совестью. И мы убьем всякого, кто захочет ниспровергнуть законы Моисеевы или же вознамерится посягнуть на наше священное наследие.

Мы и Понтий Пилат[64] видели опасность, исходившую от того человека, и то, что мы покончили с ним, было разумно.

Я предрекаю, что его последователей ждет такой же конец и что эхо его слов растворится в том же молчании.

Если Иудее жить дальше – все, кто против нее, должны быть повергнуты во прах. Если же Иудее суждено умереть – я, уподобившись пророку Самуилу, посыплю пеплом мою седую голову, сорву с себя плащ Аарона, покроюсь вретищем и буду носить его до конца моих дней.

 

Молодой священнослужитель из Капернаума[65]

Он был фокусник, порочный и пустой, прельщавший простой люд своими заклинаниями и чудесами.

Он ловко играл как словами наших пророков, так и святынями наших предков.

Он дошел до того, что призывал в свидетели безгласные могилы, а мертвых объявлял своими предтечами и теми, кто послал его.

Он завлекал женщин города Иерусалима и окрестных селений с хитростью паука, завлекающего муху; и они попадали в его сети. Потому что женщины – создания слабые и глупые, они идут за тем, кто нежными и ласковыми словами может утишить их нерастраченный пыл. Если бы не они, слабовольные, подпавшие под влияние его чар, его имя стерлось бы из памяти людской.

А кто были мужчины, что последовали за ним? Рабы, которых впрягают в ярмо, попирают ногами. В своем неведении и страхе они никогда не восстали бы на своих законных хозяев. Но после того как он посулил им высокое положение в его призрачном царстве, они поддались на эту химеру, как глина поддается горшечнику.

Ведь известно: раб всегда мечтает стать господином, а слабый – львом.

Галилеянин был фокусником и обманщиком, отпускавшим грехи всем грешникам, чтобы слышать

«Осанна» из их нечестивых уст. Он утешал слабые сердца несчастных и потерявших надежду, только чтобы иметь слушателей и свиту, которые бы внимали его голосу и шли за ним по первому зову.

Он нарушал субботний день отдохновения вместе с теми, кто это делал, чтобы заручиться поддержкой беззаконных; в синедрионе[66] он порицал наших первосвященников, чтобы привлечь к себе внимание и тем самым утвердить свою славу.

Я часто говорил, что ненавижу этого человека. Да, я ненавижу его сильнее, чем римлян, правящих нашей страной. Да и пришел он к нам из Назарета – города, проклятого нашими пророками, этого гноища язычников, от которого ничего путного ждать нельзя.

 

Руман, греческий поэт

Он был поэт. Он видел и слышал то, что мы не могли видеть и слышать; на его устах были слова, которые мы не в силах были высказать, и его пальцы касались того, что мы не были в состоянии ощутить.

Да, он был поэт, чье сердце обитало в заоблачных высях, а песни его, хотя он пел их для нас, предназначались также и для других – для людей в иной стране, где жизнь вечно молода и где всегда царит рассвет.

Когда-то я тоже мнил себя поэтом, но вот, повстречав его в Вифании, я понял, что значит держать в руках инструмент с единственной струной, когда перед тобой тот, кому подвластны все инструменты. Ибо в его голосе были и хохот бури, и плач дождя, и веселая пляска деревьев на ветру.

С тех пор, как я понял, что у моей лиры всего одна струна, а мой голос не в силах соткать ни воспоминаний о вчерашнем дне, ни надежд на завтрашний день, я отложил лиру в сторону и решил хранить молчание. Но неизменно в сумерках я буду прислушиваться и услышу поэта – владыку над всеми поэтами.

 

Человек из пустыни

Я, человек в Иерусалиме чужой, пришел в этот Святой город поглядеть на великий храм и принести на его алтарь жертву – ведь жена родила двух сыновей-близнецов мне и моему племени.

Я совершил жертвоприношение и стоял на галерее, наблюдал за менялами, за продавцами жертвенных горлиц и прислушивался к пронзительным выкрикам во дворе храма.

Вдруг вижу: в толпе менял и продавцов голубей появился какой-то человек. И был он важен и шел быстро. В руке у него была плеть из козлиной кожи. И я видел, как он опрокидывает столы у менял и бьет плетью торговцев птицами.

И я слышал его громкий голос:

– Выпустите птиц на волю, ибо в небе – их гнезда!

Мужчины и женщины разбегались от него в стороны, а он кружил среди них, как буйный ветер в песчаных холмах.

Все это случилось за один миг. Менялы исчезли с храмового двора. Там остался только тот человек, а пришедшие с ним ждали в отдалении.

Я повернулся и увидел на галерее еще одного человека. Я подошел к нему и спросил:

– Господин, кто этот, что стоит один, словно второй храм?

И тот ответил:

– Иисус из Назарета, пророк, он появился в Галилее недавно. Здесь, в Иерусалиме, его все ненавидят.

– В моем сердце достаточно силы, чтобы быть заодно с его плетью, и достаточно мягкости, чтобы склониться к его ногам, – сказал я.

А Иисус повернулся к ожидавшим его. Но до того как он подошел к ним, три храмовых голубя прилетели назад, один сел ему на левое плечо, а два других опустились у ног. Он ласково погладил каждую птицу. Потом пошел, и каждый шаг его был равен целым лигам[67].

Теперь скажите, какой силой должен был обладать этот человек, ринувшийся в толпу и разогнавший ее без малейшего сопротивления? Мне сказали, что все они ненавидят его, но в тот день никто ему не перечил. Может, по дороге к храму вырвал он ядовитые корни ненависти?

 

Урия, старик из Назарета

Он был чужим среди нас, и жизнь его была скрыта темными завесами.

Он не следовал заветам нашего Бога, а избрал путь непотребный и постыдный.

Детство его было мятежным и отвергло сладостное молоко нашей сущности.

Его юность сгорела, словно высохшая трава, что вспыхивает в ночи.

А когда он вступил в пору зрелости, он поднял оружие на всех нас.

Подобные люди зачаты в час отлива человеческой доброты и рождены во время дьявольских бурь. И в бурях живут они всего день, чтобы сгинуть навеки.

Разве вы не помните его, самоуверенного мальчишку, который спорил с нашими учеными старейшинами, глумился над их достоинством?

Разве вы не помните его, юнца, зарабатывавшего себе на пропитание пилою и долотом?

Он никогда не участвовал в праздниках вместе с нашими сыновьями и дочерьми. Он всегда ходил один.

И не отвечал тем, кто его приветствовал, как будто был выше их.

Сам я повстречал его однажды в поле и поздоровался. Он лишь улыбнулся, и эта улыбка, как я отметил, была надменной и оскорбительной.

Вскоре после этого моя дочь вместе со своими подругами отправилась на виноградники – собирать спелые гроздья; она тоже заговорила с ним, но он ей не ответил.

Он обратился сразу ко всем, собиравшим виноград, как если бы дочери моей среди них и не было.

После того как он покинул свой народ и пустился бродяжничать, он стал не кем иным, как болтуном-пустомелей. Его голос впивался, как коготь, в нашу плоть, а самый звук этого голоса до сих пор отдается болью в нашей памяти.

Он говорил о нас, о наших отцах и праотцах одно дурное. Его слова пронзали нашу грудь, как отравленные стрелы.

Таков был Иисус.

Будь он моим сыном, я бы отправил его вместе с римскими легионами в Аравию и попросил военачальника поставить его во время сражения в самый первый ряд, чтобы вражеский лучник смог, метко прицелившись, убить его и избавить меня от его оскорбительного высокомерия.

Но у меня нет сына. И, скорее всего, я должен быть благодарен за это. Ибо, если б мой сын был врагом своего собственного народа, он унизил бы мои седины и я, устыдившись, посыпал бы пеплом свою голову.

 

Вениамин, книжник

Говорят, что Иисус был врагом Рима и Иудеи.

А я утверждаю, что он не был врагом никому – ни одному из людей, ни одному из народов.

Я слышал, как он говорил: «Птицы в небесах и горные вершины не замечают змей и их темных нор».

«Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. А вы будьте среди живых и летайте высоко»[68].

Я не принадлежал к числу его учеников. Я был лишь одним из многих, кто шел за ним, чтобы увидеть его лицо.

Он смотрел на Рим и на нас – рабов Рима, – как отец смотрит на играющих детей, что дерутся друг с другом из-за того, кому достанется игрушка поярче. И он смеялся с высоты, на которой пребывал.

Он был больше, чем государство и народ; он был больше, чем революция.

 

Понтий Пилат

Моя жена часто рассказывала мне о нем до того, как его привели ко мне, но меня это не интересовало.

Моя жена – мечтательница; как и многие римлянки, равные ей по положению, она увлечена восточными культами и обрядами. Но культы эти являют опасность для империи. Если же они находят дорогу к сердцам наших женщин, то становятся страшной разрушительной силой.

Египту пришел конец, когда аравийские гиксосы принесли с собою из пустыни своего Бога. Греция была побеждена и обращена во прах, когда Астарта с семью прислужницами явилась в эту страну с берегов Сирии.

Иисуса же я не видел до того, как его доставили ко мне как преступившего закон, как врага собственного народа, а также Рима.

Когда его ввели в зал суда, руки его были прикручены веревками к телу.

Я сидел на возвышении, и он направился ко мне твердым, широким шагом. Приблизившись, встал прямо, высоко подняв голову.

Что на меня нашло тогда – никак не могу постичь, но против моей воли мне вдруг захотелось сойти с возвышения и пасть перед ним. Мне показалось, будто в зал вошел кесарь или же человек более великий, нежели сам Рим.

Но это длилось один миг. Потом я увидел всего лишь человека, которого его народ обвинял в измене. А я был его повелителем и судьей.

Я стал задавать ему вопросы, но он не отвечал. Только смотрел на меня. И было в его взгляде сострадание, как будто это не я, а он был моим повелителем и судьей.

Вдруг снаружи раздались громкие крики – это кричал народ, столпившийся возле моего дворца. Человек продолжал молча смотреть на меня, и во взгляде его я читал то же сострадание.

Тогда я вышел на ступени дворца. Народ, завидев меня, смолк.

– Что сделать с этим человеком? – спросил я. И все как один выкрикнули:

– Мы хотим, чтобы его распяли! Он наш враг и враг Рима!

– Разве не говорил он, что разрушит храм? – раздался из толпы чей-то голос. – И не он ли притязал на царство? У нас нет иного царя, кроме кесаря.

Тогда я покинул их, вернулся в зал суда. Он же продолжал стоять там один, с высоко поднятой головою.

И я вдруг вспомнил то, что прочел у одного греческого философа: «Одинокий человек – сильнее всех». В ту минуту назарянин был более велик, чем его народ.

И я не мог быть к нему милосердным. Он был выше моего милосердия.

Ты – царь Иудейский? – спросил я его.

Он не ответил.

– Разве не говорил ты, что ты царь Иудейский? – вновь спросил я.

Он продолжал смотреть на меня, затем спокойно сказал:

– Ты сам провозгласил меня царем. Может быть, я был рожден для этой цели, и поэтому пришел возвестить истину.

Глядите-ка, он говорит об истине в такую минуту! В раздражении я спросил громко, обращаясь скорее к себе самому:

– Что есть истина? Что есть истина для невинного, когда палач уже занес над ним свою руку?

Тогда Иисус ответил мне, и слова его были полны мощи:

– Править миром будут лишь дух и истина!

– И дух этот – в тебе? – спросил я.

– И в тебе тоже, хотя ты и не догадываешься об этом.

При чем тут дух, при чем тут истина, если мы – я, сообразуясь с интересами государства, и народ, в ревностном служении своим древним обрядам посылали невинного человека на смерть?

Нет такого человека, такого народа, такой империи, которые остановились бы перед истиной на своем пути к самоосуществлению.

И я вновь задал вопрос: Так ты царь Иудейский?

– Ты сам это сказал, – ответил он. – К этому часу я уже завоевал мир.

Из всего сказанного им это были единственные неподобающие слова, поскольку только один Рим завоевал мир.

Снова из толпы раздались крики, на сей раз – более громкие.

Я поднялся с моего места и сказал:

– Следуй за мной.

Я вновь появился на ступенях дворца, и он встал подле меня.

При виде его толпа взревела, и рев этот был подобен оглушительным громовым раскатам. В нем я расслышал только:

– Распни его! Распни его!

Тогда я предал его в руки священнослужителей – тех, что прежде предали его мне, – и сказал:

– Делайте с этим человеком, что захотите! И если пожелаете, берите с собою римских солдат для его охраны.

Тогда они взяли его, а я велел написать на верхней перекладине креста: «Иисус Назарянин, царь Иудейский». Я бы предпочел: «Иисус Назарянин, царь».

И с того человека сорвали одежду, и били его, и распяли.

Конечно, в моей власти было спасти его, но это вызвало бы революцию. Управляя римской провинцией, должно проявлять терпение к религиозным распрям среди побежденного народа.

Я до сего часа верю, что человек тот был больше чем просто смутьян. То, что я сделал, я сделал не по своей воле, а блюдя интересы Рима.

Вскоре мы покинули Сирию, но с того дня жена моя не перестает тосковать. Порою даже здесь, в этом саду, я вижу на лице ее глубокую скорбь.

Мне сообщают, что она много говорит об Иисусе с другими римлянками. Подумать только! Человек, которого я обрек на смерть, возвращается из мира теней и входит в мой собственный дом!

А я не устаю спрашивать себя самого: «Что есть истина, и что не есть истина?»

Может статься, что в тихие ночные часы тот сириец одерживает над нами победу?

С этим надобно покончить.

Ибо Рим должен одолеть кошмары, преследующие наших жен.

 

Богач

Он худо отзывался о богатых. Раз я спросил его: – Господин, что мне сделать, чтобы обрести мир в душе?

Он велел мне раздать свое имущество беднякам и следовать за ним.

Но сам он не владел ничем, а потому понятия не имел об уверенности и свободе, достоинстве и самоуважении тех, у кого есть владения.

У меня – около двенадцати дюжин рабов и слуг; одни трудятся в моих рощах и виноградниках, другие водят мои корабли к дальним островам. Если б я послушался его и раздал свои владения беднякам, что сталось бы с моими рабами, слугами и их семьями? Они бы тоже просили милостыню у городских ворот или же на галерее храма.

Нет, тот добрый человек не понимал тайной сути владения. Поскольку они те, кто за ним пошел, жили щедротами других, он считал, что все должны жить так же.

Глядите, вот парадокс, вот загадка: должны ли богатые люди отдать свое имущество беднякам, а бедняки – должны ли они иметь чашу и хлеб богатого, прежде чем пригласить его к своему столу?

И должен ли владелец крепости накормить своих данников, прежде чем стать хозяином своей земли?

Муравей, заготавливающий себе пропитание на зиму, мудрее кузнечика, который один день поет, другой – голодает.

В прошлую субботу кто-то из его последователей объявил на рыночной площади:

– Нет достойного преклонить свою голову у небесного порога, где Иисус может оставить свои сандалии!

Но, спрашиваю я, на пороге чьего дома этому честному бродяге оставлять свои сандалии? У него самого никогда не было ни дома, ни порога. Да и сандалий он зачастую не имел.

 

Иерусалимский сапожник

Я не любил его, но и не чувствовал к нему ненависти. Я прислушивался не к тому, что он говорил, а к звуку его голоса, потому что его голос мне нравился.

Смысл его речей был для меня темен, но музыку их мое ухо улавливало.

Если б другие не рассказали мне, о чем он учит, я бы так и не знал, за Иудею он или же против нее!

 

Человек с иерусалимской окраины об Иуде

Иуда явился ко мне в пятницу, в канун пасхи. Он громко постучал в дверь моего дома.

Когда он вошел, я взглянул на него: лицо его было пепельно-бледным; руки дрожали, как голые ветки на ветру; одежда его намокла, будто он только вышел из реки. В тот вечер бушевала сильная буря.

Он смотрел на меня, и его глазницы были словно темные пещеры, а самые глаза налиты кровью.

– Я предал Иисуса Назарянина его врагам и моим, – сказал он.

И, ломая руки, продолжал:

– Иисус провозгласил, что он одолеет всех своих врагов и врагов нашего народа. Я поверил ему и последовал за ним.

Когда он призвал нас к себе, то обещал царство – могучее и обширное, и, уверовав в него, мы добивались его расположения, чтобы получить высокие должности при дворе. Мы уже мыслили себя правителями, которые могут обращаться с этими римлянами так, как те обращались с нами. Иисус много говорил о царстве, и я решил, что он избрал меня начальником его колесничих и главою над всеми его воинами. И я пошел за ним с готовностию.

Но вскоре понял: то, к чему стремится Иисус, – вовсе не царство, и не от римлян собирается он нас освободить. Его царство было лишь царством души. Я слышал, как он говорил о любви, сострадании и прощении, и женщины с придорожной обочины охотно его слушали, но у меня на сердце становилось все горше и я ожесточился. Обещанный мне царь Иудейский вдруг обернулся флейтистом, утешающим своей игрой странников и бродяг.

Я любил его, как и другие из моего племени любили его, я видел в нем надежду на освобождение от чужеземного ярма. Но ведь он не сказал ни слова, даже пальцем не пошевелил, чтобы избавить нас от этого ярма. Когда же он отдал кесарю – кесарево[69], отчаяние охватило меня и все мои надежды умерли. И я сказал себе: «Тот, кто убил во мне надежду, должен быть сам убит, ибо мои мечты и упования – более ценны, чем жизнь любого человека».

Тут Иуда заскрежетал зубами и уронил голову на грудь. Потом вновь заговорил:

– Я предал его. Сегодня его распяли... И все равно, когда он умирал на кресте, то умирал, как царь. Он умирал в буре, как умирают избавители, как те исполины, которых не погребают. И до самой смерти он был добр и милосерд, сердце его было преисполнено жалости – даже ко мне, предавшему его.

– Иуда, ты сделал дурное дело, – сказал я.

– Но он умер, как царь, – повторял Иуда, – почему он не жил, как царь?

– Ты совершил тяжкое преступление, – сказал я. Он опустился на скамью и был нем, как камень. А я ходил из угла в угол и говорил:

– Ты совершил великий грех.

Иуда не произнес ни слова. Он хранил молчание, как земля.

Через некоторое время он встал и повернулся ко мне лицом. Мне показалось, что он стал выше ростом, и когда он заговорил, то голос его напомнил мне звук расколотого сосуда. Вот что он сказал:

– Не было греха в моем сердце. Этой самой ночью я отыщу его царство, предстану перед ним и буду молить о прощении. Он умер, как царь, я же умру, как преступник. Но знаю в душе, что он простит меня.

После этих слов он завернулся в свой мокрый плащ и сказал:

– Хорошо, что я пришел к тебе сегодня ночью, хотя и побеспокоил тебя. Простишь ли ты мне? Скажи своим сыновьям и сыновьям этих сыновей: «Иуда Искариот предал Иисуса Назарянина его врагам, потому что поверил, будто Иисус – враг своего народа».

Скажи также, что Иуда, в тот самый день, когда свершил свою страшную ошибку, последовал за царем к ступеням его трона, чтобы предать собственную душу его суду. Я скажу ему, что и моя кровь жаждала пролиться в землю, и тогда моя скованная немощью душа обретет свободу.

После этих слов он уперся лбом в стену и закричал:

– О Боже! Ты, чье грозное имя никто не произносит до тех пор, пока губ его не коснутся персты смерти, почему ты жжешь меня огнем, не дающим света? Зачем ты внушил галилеянину страсть к стране неведомой и отягчил меня желанием, которое не может отринуть ни дом, ни семейный очаг? И кто есть этот Иуда, чьи руки обагрены кровью?

Протяни же руку, чтобы сбросить его, – этот ветхий плащ и рваные доспехи! Помоги мне свершить это сегодняшней ночью! И позволь мне снова выйти за пределы этих стен.

Я устал от бескрылой свободы. Мне нужна тюрьма более просторная! Пусть мои слезы потоком вольются в горькие морские воды. Я отдамся тебе на милость, вместо того чтобы стучать в ворота собственного сердца!

Так говорил Иуда. Потом отворил дверь и выбежал вон, в бурную ночь.

Тремя днями позже я отправился в Иерусалим и услышал обо всем, что там случилось. Узнал я также, что Иуда разбился, бросившись с высокой скалы.

Я долго раздумывал в тот день, и я понял Иуду. Он завершил свою ничтожную жизнь, обволакивающую, подобно туману, эту страну, порабощенную римлянами, в то время как великий пророк поднимался к высотам.

Один стремился к царству, в котором он один был бы первым.

Другой – к царству, в котором все люди были бы первыми.

 

Из книги

Странник

Я встретил его на перекрестке дорог – человека, у которого только и было что плащ да посох в руке. Покров страдания лежал на его лице.

– Войди в мой дом, будь моим гостем! – предложил я ему, когда мы обменялись приветствиями.

И он вошел.

Жена и дети встретили нас на пороге, он улыбнулся им – и они обрадовались его приходу.

Потом все мы сели за стол, и было нам хорошо с этим человеком, потому что он был молчание и тайна.

После ужина мы собрались у очага, и я принялся расспрашивать его о странствованиях.

Он поведал нам много историй в тот вечер и на другой день, но то, что я решил записать здесь, – плод горечи его дней, хоть сам он и был добродушен и истории эти сотканы из придорожной пыли и терпения, не покидавшего его в пути.

А когда спустя три дня он расстался с нами, у нас не было ощущения, что гость ушел, скорее нам казалось, что он все еще в саду и вот-вот войдет.

 

Одеяния

Как-то раз Красота и Уродство встретились на морском берегу и решили искупаться в море.

Они сняли с себя одежды и поплыли по волнам. Немного погодя Уродство вышло на берег, облачилось в одежды Красоты и пошло своей дорогой.

Потом Красота вышла из воды, но не нашла своего облачения. Она устыдилась своей наготы, а посему надела одежды Уродства и тоже пошла своей дорогой.

С того самого дня мужчины и женщины по ошибке принимают одно за другое.

Впрочем, есть и такие, кто созерцал лик Красоты и узнает ее, в какие бы одеяния она ни обряжалась. Есть и такие, кто знает Уродство в лицо, и никакая одежда не скроет его от их глаз.

 

Слезы и смех

Однажды вечером на берегу Нила встретились гиена и крокодил. Они остановились и приветствовали друг друга.

– Как поживаете, сударь? – спросила гиена.

– Хуже некуда, – отвечал крокодил. – Порой от страданий и тоски у меня слезы неудержимо льются из глаз, и тогда все, вплоть до малейшей твари, твердят: «Это крокодиловы слезы!» Выразить не могу, как это ранит меня!

– Вы говорите о своей тоске и страданиях, – сказала гиена, – но хотя бы на минуту встаньте на мое место. Я любуюсь красотой мира и не могу налюбоваться его диковинными чудесами, я радостно, от чистого сердца смеюсь, как смеется полуденное солнце. И тогда обитатели джунглей говорят: «Слышите, как жутко хохочет гиена!»

 

На ярмарке

Однажды на ярмарку пришла девушка-поселянка, красавица писаная, лилии и розы цвели на ее щеках. Волосы отливали лучами заката, а на губах играла улыбка утренней зари.

Не успела красивая незнакомка появиться, как парни тут же ее приметили и окружили. Кому-то захотелось потанцевать с нею, кому-то разрезать пирог в ее честь и угостить. Но каждый мечтал коснуться поцелуем ее щеки. В конце-то концов, ведь это же ярмарка!

Но девушка опешила и напугалась, поведение парней пришлось ей не по нраву. Она накинулась на них с упреками и даже кое-кому влепила пощечину, а после убежала.

Вечером, пустившись в обратный путь, она говорила себе:

– Какая мерзость! До чего грубы и невоспитанны эти парни! Прямо сил никаких нет!

Прошел год. Все это время прехорошенькая девушка только и думала, что о ярмарке да парнях. И вот она снова отправилась на ярмарку, лилии и розы цвели на ее щеках. Волосы ее отливали лучами заката, а на губах играла улыбка утренней зари.

Но теперь парни, едва завидев ее, отворачивались. Никто даже внимания на нее не обратил, и весь тот день она провела одна. Под вечер она отправилась домой и всю дорогу сокрушалась про себя:

– Какая мерзость! До чего грубы и невоспитанны эти парни! Прямо сил никаких нет!

 

Вспышка молнии

В тот день в городе бушевала буря. Христианский епископ был один в соборной церкви, когда порог переступила некрещеная женщина и, подойдя к нему, спросила:

– Скажи, могу ли я, не христианка, надеяться на спасение души от адского огня?

Епископ бросил взгляд на женщину и ответил:

– Нет, спасение обретут лишь те, над кем совершено таинство святого крещения!

В ту самую минуту, как он говорил эти слова, послышались оглушительные громовые раскаты. Молния ударила в собор, и тотчас в нем занялся пожар.

Сбежавшимся горожанам удалось спасти ту женщину, но епископ стал жертвой всепожирающего огня.

 

Жемчужина

Одна устрица сказала своей соседке:

– Знала бы ты, какая нестерпимая боль гложет меня. Чувствую, как во мне растет что-то тяжелое и круглое. Прямо не знаю, куда деваться!

– Хвала небесам и морю, я-то никакой боли не чувствую. Грех жаловаться – здоровье у меня отменное, – самодовольно и надменно проронила в ответ вторая устрица.

В это время мимо полз краб. Заслышав разговор двух устриц, он сказал той, которая ни на что не жаловалась:

– Так-то так, здоровье у тебя и впрямь отменное, но страдание, которое терпит твоя соседка, – жемчужина редкостной красоты.

 

На песке

Один человек сказал другому:

– Давным-давно, в час морского прилива, концом посоха я начертал на песке одну строку; до сих пор люди останавливаются прочесть ее и пекутся о том, чтобы она не исчезла.

– Я тоже написал строку на песке, – молвил другой, – но то была пора отлива, и потом ее смыли волны бескрайнего моря. Скажи-ка, а что ты написал?

И первый ответил:

– Моя надпись гласит: «Я есмь то, что я есмь». А ты что написал?

– А я – вот что, – сказал другой в ответ: – «Я – только капля этого безбрежного океана».

 

Мир и война

Три пса грелись на солнце и мирно беседовали между собой.

– Какое счастье, что мы живем в дни процветания нашего псарства, – мечтательно протянул первый пес. – Подумать только, ведь нам ничего не стоит отправиться в путешествие морем, по суше и даже по воздуху. Лишь на миг представьте себе, чего только ни придумали, чтобы нам, псам, вольготно жилось, даже о наших глазах, ушах и носах позаботились.

– О, мы куда больше стали печься об искусствах, – подхватил второй пес. – Мы теперь лаем на луну более музыкально, чем наши предки. А когда мы глядим на себя в воду, то замечаем, что морды наши стали не в пример красивее – с прошлым не сравнить!

Тут вступил в разговор третий пес.

– Что более всего занимает меня и поглощает мои мысли, так это мир и понимание, царящие между псарствами.

В этот самый миг они подняли головы и, к ужасу своему, увидали отлавливателя собак, который подбирался к ним.

Все три пса тут же сорвались с места и пустились бежать по улице. И на бегу третий пес прорычал:

– Ради всего святого, бежим что есть духу! Цивилизация гонится за нами.

 

Танцовщица

Однажды во дворец правителя в Биркаше[71] пришла танцовщица вместе со своими музыкантами. Она была принята во дворце и танцевала перед правителем под музыку лютни, флейты и цитры.

Она исполняла танец огней, танец мечей и копий, исполняла танец звезд и танец пространства. А потом она исполнила танец цветов, колеблемых ветром.

После этого склонилась перед правителем в низком поклоне. Тот велел ей приблизиться и спросил:

– Скажи мне, красавица, дочь изящества и очарования, где научилась ты такому искусству? Как удается тебе в этих ритмах и напевах повелевать всеми стихиями?

Танцовщица вновь низко поклонилась и молвила:

– Ваше величество, я не знаю, как ответить на ваш вопрос. Лишь одно я знаю твердо: душа философа обитает в его мыслях, душа поэта – в его сердце, душа певца трепещет в его гортани, а душа танцовщицы живет во всем ее теле.

 

Два ангела-хранителя

Два ангела-хранителя встретились однажды вечером у городских ворот и, обменявшись приветствиями, разговорились.

– Чем занимаешься эти дни? – спросил один ангел другого. – Кого опекаешь?

– Препоручили мне быть ангелом-хранителем одного беспутного человека, что живет в долине, закоренелого грешника, погрязшего в бесчестии, – отвечал второй. – Уж поверь, не легкая мне выпала доля, не покладая крыльев работаю!

– Дело у тебя самое что ни на есть простое, – проговорил первый ангел, – я знавал многих грешников и многажды приводилось мне их опекать. Но нынче препоручили мне подлинного праведника, что живет в своей обители за стенами города. Вот уж, скажу тебе, труднейшая работка, потоньше твоей будет.

– Ты это из одного хвастовства говоришь! – воскликнул другой ангел. – Послушать тебя, выходит – опекать праведника труднее, чем грешника!

– Да как ты смеешь называть меня хвастуном! – возмутился первый. – Я сущую правду тебе говорю. Уж если кто хвастает, так это ты!

Тут меж ними завязался отчаянный спор и затеяли они перепалку, а потом пустили в ход кулаки и крылья.

В то самое время как они тузили друг дружку, откуда ни возьмись явился архангел. Он разнял их и стал допытываться:

– Что все это значит? Почему вы деретесь? Разве не ведомо вам, что не пристало ангелам-хранителям учинять драку у городских ворот? Выкладывайте, на чем вы не сошлись.

Оба ангела заговорили разом и каждый уверял, что порученное ему дело куда труднее, чем у другого, и что именно он достоин большего почитания.

Архангел покачал головой и задумался.

– Друзья, – проговорил он по размышлении, – кто из вас больше заслуживает почестей и наград – я не знаю. Но коли я облечен властью, то ради мира и доброго попечительства я велю вам поменяться местами, раз оба вы уверены, что у другого задача несравненно легче. А теперь ступайте и пусть труды ваши увенчаются успехом.

Ангелы, получив наказ, пошли своей дорогой. Но каждый оглянулся и метнул на архангела взгляд, пылавший яростью. И каждый подумал про себя: «Ох уж эти архангелы! День ото дня жизнь наша ангельская становится из-за них все несносней».

А архангел все стоял, погрузившись в глубокую задумчивость, и так говорил себе:

– Нам и впрямь надобно построже приглядывать за нашими ангелами-хранителями, глаз с них не спускать!

 

Мена

Как-то раз бедный Поэт повстречал на перекрестке богатого Глупца, и они разговорились. Из разговора стало ясно одно: оба недовольны своей участью.

Шедший мимо Ангел Пути остановился возле них и коснулся рукою их плеч. И тут случилось чудо: собеседники обменялись своим достоянием.

Затем каждый пошел своей дорогой. Но вот что удивительно: Поэт увидел в своих руках один лишь сухой песок, сыплющийся сквозь пальцы, а Глупец закрыл глаза и ощутил в сердце лишь летучее облако.

 

Любовь и ненависть

– Я люблю тебя, – сказала женщина мужчине. И мужчина ответил:

– Значит, есть в моем сердце нечто, достойное твоей любви.

– А ты разве не любишь меня? – спросила она. Но мужчина лишь пристально посмотрел на нее и не проронил ни слова. Тогда она закричала:

– Я ненавижу тебя!

И мужчина проговорил в ответ:

– Стало быть, в сердце моем есть и то, что достойно твоей ненависти.

 

Сновидения

Человеку приснился сон. Пробудившись, он отправился к знакомому прорицателю в надежде, что тот растолкует ему этот сон.

Но прорицатель ответил:

– Приди ко мне с теми снами, какие ты видишь наяву, и я растолкую тебе их смысл. То же, что ты видишь, когда спишь, не имеет ровно никакого касательства ни к моей мудрости, ни к твоему воображению.

 

Безумец

В саду при доме умалишенных мне случилось встретить одного юношу; восторженное изумление сказывалось в каждой черте его бледного красивого лица.

Я подсел к нему на скамью и спросил: – Почему ты оказался здесь?

Он поднял на меня удивленные глаза и проговорил:

Так и быть, я отвечу тебе, хотя такие вопросы не принято задавать. Дело в том, что отцу моему вздумалось во что бы то ни стало сделать из меня свое подобие; ту же мысль лелеял и мой дядюшка. Мать задалась целью создать из меня точную копию своего знаменитого отца. Сестра же твердила беспрестанно о своем муже-моряке и внушала, что мне во всем следует брать с него пример. А брат мой, так тот носился с мыслью, что я должен уподобиться ему, стать таким же великолепным атлетом.

И учителя мои тоже как сговорились: доктор философии, и учитель музыки, и логик докучали мне не меньше – каждому хотелось, чтобы я непременно стал отражением в зеркале именно его лица.

Потому-то я пришел сюда. Тут, по-моему, куда больше здравомыслия. Во всяком случае, здесь я могу быть самим собой.

Вдруг он резко повернулся ко мне и спросил:

– Скажи, а что тебя привело сюда, может тоже поучения и добрые советы?

– Нет, я просто посетитель, – ответил я. И тогда он проговорил:

– А, так, значит, ты из тех, что живут в сумасшедшем доме по ту сторону стены!

 

Лягушки

Однажды летним днем лягушка-супруг сказал своей супруге:

– Боюсь, своими ночными песнями мы мешаем людям, что живут в доме на берегу.

– Ну так что из этого, – возразила супруга, – а разве днем они своими разговорами не нарушают наш покой?

– Но ведь, бывает, мы поем всю ночь...

Так ведь и они, случается, без умолку болтают и кричат по целым дням!

– А каков этот лягушка-вол! Он своим истошным ревом просто изводит всю округу!

– Это еще что! – возразила супруга. – Лучше вспомни политика, священника и ученого – они приходят на эти берега и оглашают воздух своими нестройными крикливыми голосами.

И тогда лягушка-супруг сказал:

– Вот что, не станем уподобляться этим людям, поведем себя учтивее! Будем ночью молчать и хранить свои песни в сердце, даже если луна потребует от нас протяжных напевов, а звезды – заливистых трелей. Помолчим покамест ночь-другую, а может быть, и все три.

– Согласна, – отвечала супруга, – решено! Посмотрим, чем обернется для нас твое благородство!

Той ночью лягушки безмолвствовали, они не проронили ни звука и следующей ночью, то же самое повторилось и в третью ночь.

И вот что удивительно: на третий день одна болтливая женщина, что жила в доме у озера, пожаловалась за завтраком своему мужу:

– Последние три ночи я глаз не сомкнула! Раньше я так хорошо засыпала, когда слышала лягушачье кваканье. Но, видно, что-то с ними стряслось. Вот уже третью ночь они не квакают. Я просто с ума схожу от бессонницы!

Лягушка-супруг, услышавши эти слова, повернулся к своей супруге и, подмигнув ей, проговорил:

– А мы чуть с ума не сошли от молчания, ведь правда?

– Еще бы, – отвечала ему супруга, – ох, и тяжело же было молчать всю ночь! Теперь мне ясно, что нам вовсе не надо было воздерживаться от кваканья в угоду тем, кто должен наполнить шумом собственную пустоту.

И в ту ночь луна не напрасно домогалась их протяжного пения, а звезды – их заливистых трелей.

 

Законы и их установление

В незапамятные времена жил-был царь, и был он мудр. И пожелал он дать законы своим подданным.

Для составления законов он призвал в свое собрание тысячу мудрецов из тысячи разных племен.

И все было так, как он задумал.

Но когда царю принесли тысячу законов, писаных на пергаменте, и тот их прочел, то горько заплакал в душе, ибо дотоле ему не ведомо было, что в его царстве существует тысяча всевозможных преступлений.

Тогда он призвал писца и с улыбкой сам продиктовал законы. И было их числом семь.

Тысяча мудрецов, разгневанные, покинув его, вернулись к своим племенам с теми законами, что они составили. И каждое племя стало следовать законам своего мудреца.

Оттого у них вплоть до наших дней тысяча законов.

Это великая страна, но в ней – тысяча тюрем, и тюрьмы те полны женщин и мужчин, преступивших тысячу законов.

Это и вправду великая страна, но населяют ее потомки тысячи законодателей и только одного мудрого царя.

 

Философ и сапожник

Как-то раз в лавку сапожника зашел философ, у которого прохудились башмаки.

– Будь добр, почини мне башмаки, – попросил он.

– Я сейчас другому чиню, – отвечал сапожник, – а гам вон еще несколько пар меня дожидаются – надо заплаты поставить, сперва с ними покончу – потом за твои примусь. Ты бы мне их оставил, а сам вот эти надел, денек в них походишь, завтра придешь, твои уж готовы будут.

Философ, вне себя от гнева, вскричал:

– Не в моих это правилах носить чужие башмаки!

– Какой же ты философ, коль не можешь ходить в чужих башмаках? – удивился сапожник. – Тут по соседству еще один сапожник живет, он философов лучше понимает. Ступай к нему, пусть он тебе и чинит.

 

Строители мостов

В Антиохии, неподалеку от того места, где река Оронт впадает в море, построили мост, чтобы связать обе части города. Сложили его из огромных камней, добытых в горах и свезенных вниз на спинах антиохийских мулов.

Когда мост был готов, на одной из его опор высекли надпись на греческом и арамейском, гласившую: «Сей мост построил царь Антиох Второй»[72].

Люди теперь ходили по добротному мосту, перекинутому через широкую реку Оронт.

Однажды вечером к опоре, где были высечены слова, спустился юноша, о котором говаривали, что он не в себе. Он замазал углем надпись, а поверх вывел: «Камни для этого моста были привезены с гор на мулах. Знай: всякий раз, как ты по нему проходишь, ты едешь верхом на антиохийских мулах, строителях этого моста».

Люди читали написанное юношей – кто с насмешкой, а кто с недоумением.

– Ясно, чьих это рук дело! – раздался вдруг чей-то голос. – Не иначе как наш недоумок написал, больше некому!

А один мул с улыбкой сказал другому:

– Ты не забыл еще, как мы таскали сюда камни? А ведь до сих пор говорили, что мост построил царь Антиох.

 

Красная земля

– Я пустило корень свой в толщу красной земли, и я принесу тебе в дар свои плоды, – сказало дерево человеку.

– Как мы похожи! – промолвил человек. – Мои корни тоже восходят к глубинам красной земли. Она наделяет тебя силой, дабы ты даровало мне плоды, и она же научает меня принимать их с благодарственными словами.

 

Полнолуние

Над городом во всем своем великолепии поднялась полная луна, и тут же все собаки принялись на нее лаять.

Лишь одна не стала лаять и строгим голосом проговорила, обращаясь к остальным:

– Не смущайте ночной покой! Все равно от вашего заливистого лая луна не сойдет на землю.

Тогда лай стих и настала мертвая тишина. Но та собака, что завела разговор, не умолкая лаяла остаток ночи, призывая к тишине.

 

Пророк-пустынник

Жил некогда пустынник, который трижды в месяц отправлялся в большой город и на рыночных площадях проповедовал людям о благе даяния и вспоможения. Говорил он горячо и проникновенно, и слава о нем разнеслась по всей той земле.

Раз вечером пришли к нему в обитель трое людей и, приветствовав его, подступили к нему с такими речами:

– Старче, вот ты проповедуешь о даянии и вспоможении, ищешь научить тех, кто имеет в избытке, поделиться с неимущими; уж, наверно, твоя слава принесла тебе богатство. Дай же нам теперь от твоего достатка, пособи нашей нужде.

– Нет у меня, братья, ни золота, ни серебра, – ответствовал пустынник. – Всего-то и есть что вот эта постель, циновка да кувшин с водой. Берите их, коли пожелаете.

Тогда пришельцы смерили его презрительным взглядом и повернулись, чтобы уйти, а последний на миг задержался у двери и воскликнул:

– Плут! Обманщик! Учишь и проповедуешь о том, что сам свершить не в силах!

 

Искания

Тысячу лет тому назад на одном из горных склонов Ливана встретились два философа.

– Куда путь держишь? – спросил один. И другой ответил:

– Я ищу источник молодости, который, как мне известно, изливается в отрогах этих гор. В старых ученых книгах, найденных мной, говорится об этом источнике, что тянется к солнцу, точно цветок. А ты, что ищешь ты?

– Я ищу тайну смерти, – промолвил первый. Каждый из них решил, что другому, при всей его большой учености, не дано чего-то понять, и они горячо заспорили, упрекая друг друга в духовной слепоте.

В то самое время как философы оглашали воздух своими криками, мимо проходил путник, человек, слывший в своем селении простаком. Заметив, что двое людей о чем-то жарко спорят, он остановился. А потом, выслушав доводы обоих, приблизился к ним и сказал:

– Друзья мои, сдается мне, на самом-то деле вы принадлежите к одной философской школе и говорите об одном и том же, только разными словами. Один из вас ищет источник молодости, другой – тайну смерти. Но ведь по сути своей они нераздельны и как единое целое пребывают в каждом из вас.

– Протайте, мудрецы! – сказал он им напоследок и с этими словами пустился в путь.

Отойдя от них на несколько шагов, он добродушно рассмеялся.

Какой-то миг оба философа в молчании глядели друг на друга, а потом и они рассмеялись.

– Ну что ж, – сказал один из них, – пойдем искать вместе!

 

Тень

В один погожий июньский день трава сказала ильмовой тени:

– Что ты все раскачиваешься, снуешь взад-вперед, покоя от тебя нет!

– Это не я, вовсе даже не я, – залепетала тень. – Погляди-ка на небо. Это дерево раскачивается на ветру между солнцем и землей, то на восток качнется, то на запад.

Трава подняла глаза к небу. И тут она впервые углядела дерево. И промолвила про себя: «Подумать только, так, значит, есть трава куда выше меня».

И с этим трава умолкла.

 

Река

В долине Кадиша[73], по которой катит свои воды могучая река, встретились и разговорились два малых ручья.

– Какой дорогой ты шел, мой друг, – спросил один, – и труден ли был твой путь?

– Много пришлось мне претерпеть в пути, – отвечал второй. – Мельничное колесо сломалось, умер хлебопашец, который всегда отводил воды из моего русла, чтобы напоить поля. Я с трудом пролагал себе дорогу сквозь ил и тину, скопившиеся благодаря тем, кто только и знал, что сиднем сидеть и нежить свою праздность на солнце. А каков был твой путь, мой собрат?

– Совсем иной, – сказал в ответ первый. – Я бежал по холмам среди благоуханных цветов и стыдливых ив; мужчины и женщины черпали мою воду серебряными чашами, а малые дети резвились в воде у моих берегов; и где бы я ни проходил, всюду слышался смех и радостные песни. Как жаль, что тебе в пути не так посчастливилось!

В это время река возвысила голос и позвала их: – Идите же сюда, идите! Мы поспешим к морю. Идите ко мне, идите! Не нужно больше слов. Теперь мы будем вместе. Мы поспешим к морю. Идите же, идите! Со мною вы забудете свои странствия, и печальные, и радостные. Идите же, идите ко мне! Все наши дороги забудутся, едва мы достигнем сердца нашей матери – моря!

 

Два охотника

Майским днем Радость и Печаль встретились у озера. Приветствовав друг друга, они присели возле озерной глади и повели беседу.

Радость говорила о земной красоте, о вседневном чуде жизни в лесу и среди гор и о песнях, что слышны на утренней заре и вечерней порою.

Потом заговорила Печаль и согласилась со всем, что сказала Радость, ибо ей была ведома волшебная сила каждого часа и наполняющая его красота. И Печаль была красноречива, когда говорила о Мае в полях и среди гор.

Долго беседовали между собой Радость и Печаль, и во всем, о чем бы у них ни заходила речь, они были согласны.

В то время по другой стороне озера шли два охотника. Один из них, взглянув на противоположный берег, спросил:

– Кто эти две женщины, вон там?

– Две, говоришь? – удивился второй. – Я вижу только одну!

– Но ведь их там две! – настаивал первый.

– А я, сколько ни смотрю, только одну вижу, и отражение в воде тоже одно.

– Да нет же, говорю я тебе – их там две, – не унимался первый охотник, – и в недвижной воде тоже видны два отражения.

– Только одно вижу.

– Но я так ясно вижу два отражения, – твердил свое первый.

И по сей день один охотник говорит, что у другого двоится в глазах, а тот уверяет: «Мой друг малость подслеповат».

 

Другой странник

Когда-то давным-давно я повстречал еще одного человека, скитавшегося по белу свету с дорожным посохом в руках. Он тоже имел в себе толику безумия, и в разговоре со мною он так сказал: – Часто мне, страннику, мнится, что я брожу по земле среди карликов. Поскольку моя голова на семьдесят локтей выше от земли, чем их головы, то и мысли у меня рождаются куда более возвышенные и свободные.

Но в действительности я брожу не среди людей, а над ними, и единственное, что они видят – это следы моих ног на их распаханных полях.

Часто я слышал, как они заводили разговор о моих следах и обсуждали их форму и величину. Иные из них говорили: «Это следы мамонта, который ступал по земле в неведомые времена!»

«Нет, – возражали другие, – это впадины от огненных камней, что упали с дальних звезд!»

Но ты, мой друг, доподлинно знаешь, что это следы странника – и только.

 

Статьи и эссе

Искусство

О искусство! Великое воздействием своим. Удивительное деяниями. Возвышенное красотою и тайнами. Ты – отблеск могущества извечного творца в душах гениев-творцов. Ты – дух Божий, витающий между людскими сердцами и бесконечностью. Ты – идея, бодрствующая в мире, спящем в движении, застывшем в хождении.

Незримыми пальцами ты берешь стихии и творишь из них формы, образы, тела, мелодии, пребывающие, доколе пребудет время, и прекрасные до скончания века...

Небытие становится бытием, когда проходит перед тобою. Ничто претворяется в нечто, коснувшись края твоих одежд. И смерть, остановившись подле тебя, пресуществляется в жизнь. Все звуки, цвета и линии. Все стихии, духи и тени. Всё, что природа созидает в своем движении, и человек – в своем бытии, повинуется твоей воле, сбывается в твоем бытии и склоняется к твоим желаниям.

Ты касаешься времени, и время каменеет и обращается в изваяния перед лицом вечности. Ты дышишь, и проникнутый твоим дыханием воздух льется горним вином из уст певцов и с пальцев музыкантов. Ты дрожишь среди частиц света, и свет стекает вместе с чернилами на лики писаний и книг. Ты берешь лучи вечерней зари и цвета радуги и творишь из них полотна и рисунки. Ты попираешь скалы своей поступью, и скалы вздымаются святилищами, мечетями и храмами, вечными, как религия.

Поколения стоят неизменно перед троном твоим, бодрствуют и поют гимны. Те из них, что минули, обретаются, как и некогда, с тобою. Грядущие же блуждают вокруг, реют, задевая края твоих одежд.

Слава наций пребудет, доколе пребудешь ты, и исчезнет, если ты исчезнешь, ибо для жизни наций ты то же, что сердце – для тела. Египет, Ассирия и Персия возвысились до небес лишь в твоей близи и низверглись в бездну по причине разлуки с тобою. Греция, Рим и Византия лишь в твоей тени познали свет, а упокоились среди завес тьмы оттого, что ты оставило их. Ныне поколения избыли славу и могущество этих наций, но они не смогли стереть следы твоих ног с их следов, не смогли разорвать остатки волшебного покрова, который ты набросило на их останки. Идущий вдоль берега Нила видит твои очертания, мелькающие среди дворцов и храмов. Стоящий перед Акрополем созерцает факелы твоих вздохов, блуждающие над колоннами и идолами. Взирающий на руины в Спарте, Пальмире[75] и Баальбеке читает первые стихи гимнов и конечные строки поэм, начертанные кончиками твоих пальцев.

Если история – зеркало времен, то ты – рука, что отшлифовала и отполировала поверхность этого зеркала. Если знание – лестница, ведущая человека в надзвездный мир, то ты – воля, что возводит и хранит ступени этой лестницы. Если религия – поэзия жизни, то ты – стихотворный размер, что превращает эту поэзию в отзвучие в груди и мелодию в сердце.

О искусство, удивительное своими тайнами, чудесное сокровенностью, сильное тонкостью, прельстительное ужасом своим и величием. Как описать тебя и чему уподобить, когда ты – душа всякого описания и причина всякого уподобления. Назвать ли тебя чувством? Но ведь ты порождаешь чувства и переживания. Назвать ли тебя силой? Но ведь ты само являешь силу и волю. Слава твоя открывается пристальным взглядам наших сердец, гимнам твоим внемлет слух наших душ, и уста нашего трепещущего духа приникают к краям твоих одежд. Но мы не можем начертать ни единой буквы твоего имени, пока твои пальцы не коснутся наших. И лишь тогда мы способны говорить о твоей красоте, когда язык наш омочен в вине твоей красоты. Ты само есть проявление себя самого. И силою любви, которую ты вложило в наши глубины, мы достигаем любви к силе, которую Бог вложил в твои глубины.

Сделай меня, о искусство, слугою среди твоих слуг, властвующих над жизнью. Преврати в воителя среди твоих воителей, торжествующих победу над временем. Дозволь свободе моей сделаться рабой твоего воления. Коснись своим лучом моей души – быть может, тогда она приблизится к сотворившему ее и тебя.

 

Нации и их сущность

Нация – совокупность людей, разных по характерам, вкусам и взглядам, но связанных между собой прочными, глубокими и всеобъемлющими духовными узами.

Религиозная общность, возможно, одно из звеньев этой объединяющей цепи, но ведь разнице в вере не разорвать национальных связей, если они не столь слабы и тонки, как в некоторых странах Востока.

Может быть, единство языка – цементирующая основа нации; однако есть много народов, говорящих на одном языке, и в то же время их раздирают противоречия в политике, управлении, общественных взглядах.

Скорее всего, кровное родство – опора этой связи, но история знает много примеров, свидетельствующих, что одно колено откалывается от своего рода, и такой раскол становится причиной розни, ненависти, а потом и гибели.

Можно допустить, что материальная выгода – та канва, на которой держится эта общность, но как много народов, материальные интересы которых не породили ничего, кроме соперничества и вражды!

Тогда что же это такое – общественные связи? И на какой же почве произрастают саженцы наций?

У меня свое мнение о национальной общности. Возможно, некоторые философы сочтут его необычным, так как в посылки моих рассуждений и в умозаключения вникнуть не легко.

Вот моя точка зрения. Каждый народ обладает некоей общей сущностью, сходной в своей основе и по своей природе с сущностью отдельного человека. Вместе с тем, эта общая сущность черпает соки для существования от индивидуумов, так же как дерево не может жить без воды, почвы, света, тепла. В то же время эта сущность независима от народа, у нее особая жизнь, обособленная воля. Трудно определить и установить срок, когда рождается сущность отдельного человека, и так же сложно определить и установить время возникновения общей сущности. Все же я думаю, что, например, египетская сущность сформировалась примерно за пятьсот лет до появления первого государства на берегах Нила. От этой общей сущности Египет почерпнул и свои общественные устои, и религию, и искусство. Сказанное о Египте справедливо также по отношению к Ассирии, Персии, Греции, Риму, к арабам и другим современным нациям, сложившимся по окончании Средних веков.

Я сказал, что у общей сущности особая жизнь. Да, это так. Если каждому живому существу определен его век, то и у общей сущности – свой установленный и неизбежный предел. Бытие всякого человека проходит через детство, юность, зрелость и старость. По тем же ступеням движется и общая сущность – от пробуждения на заре в прекрасном покрывале сна, к трудам полуденным при свете солнца, потом к занятиям вечерним, облаченным в покровы утомления, от них к ночному отдыху в дремоте, затем к глубокому покою.

Так, эллинская сущность пробудилась в десятом веке до рождества Христова, твердо, со славой шествовала в пятом веке до нашей эры. К эпохе же христианства сновидения наяву наскучили, она опустилась на ложе вечности для сна в объятиях вечных грез.

Арабская сущность сформировалась и осознала свое индивидуальное бытие в третьем веке до ислама, но родилась только с Пророком Мухаммедом, поднявшись могучим гигантом, и вскипела бурей, одолевая все на своем пути. Когда наступила эпоха Аббасидов[76], она воцарилась на троне, покоящемся на бесчисленных опорах от Индии до Андалусии. На закате ее дня, когда монгольская сущность начала расти и шириться от Востока до Запада, она не захотела больше бодрствовать и уснула, но сон этот оказался чутким и прерывистым.

Возможно, она вновь проснется, проявив скрытые силы души. Так ведь уже было с римской сущностью в эпоху итальянского Возрождения, известную как Ренессанс. В Венеции, Флоренции, Милане она завершила свои деяния до завоеваний германских народов в начале мрачных времен.

Самая удивительная сущность в истории – это французская. Она просуществовала пред ликом солнца две тысячи лет и все еще находится в расцвете сил, а сегодня она обладает более тонким мышлением, более острым взглядом, более совершенным искусством и наукой, чем в какой-либо другой период своей истории.

Роден, Каррьер, Пюви де Шаванн, Гюго, Ренан, де Саси, Сен-Симон.[77] Все они жили в девятнадцатом веке и все были величайшими в мире художниками, учеными, мечтателями. Это может служить доказательством, что некоторые общие сущности обладают более долгой жизнью, чем другие. Египетская сущность жила три тысячи лет, а эллинская – не более тысячи. Возможно, тому есть причины, как есть причины долголетия или ранней гибели отдельного человека.

Так что же происходит с общими сущностями после того, как они сыграли свою роль на сцене бытия? Умирают ли они в свою очередь и истлевают, не оставив для последующих поколений ничего, кроме воспоминаний? Исчезают ли перед силой дней и ночей так, как будто бы и не являлись им?

Я убежден, что духовная природа видоизменяется, но не исчезает и никогда не может превратиться в ничто. Она, подобно материальной природе, преобразуется, переходя из одной формы в другую, из одного вида в другой, а ее сущие мельчайшие частицы и атомы сохраняются во времени. Общая сущность нации может уснуть, но сном цветов, отдавших свои семена земле. Аромат же их будет восходить в мир вечности. Я думаю, что аромат цветка, так же как аромат нации, – это абсолютная субстанция, абстрактная истина. Аромат Фив[78], Вавилона, Ниневии, Афин, Багдада существует и сейчас в оболочке эфира, окружающего Землю. Более того, он существует в глубине наших душ, каждого в отдельности и всех нас вместе, наследников общих сущностей, какие только были на Земле.

Однако наследие это вышнее, оно не принимает чувственных форм в отдельном человеке или в отдельных людях до тех пор, пока не сформируется нация, к которой эти люди принадлежат и которая даст начало сущности, живущей особой жизнью и обладающей обособленной волей.

 

Одиночество и уединение

Жизнь – это остров в море одиночества и уединения.

Жизнь – это остров, и скалы его – желания, деревья – сновидения, цветы – отрешенность, а родники – жажда. И остров этот лежит посреди моря одиночества и уединения.

Твоя жизнь, мой друг, – это остров, отрезанный от всех островов и земель; и сколько бы кораблей и лодок ни отплывало к другим берегам, сколько бы флотилий и эскадр ни подходило к твоему берегу, ты есть ты – остров, отъединенный от всего своею болью, одинокий в своей радости, всему чуждый в своей тоске и непостижимый в своих тайнах и загадках.

Я видел, мой друг, как ты сидел на груде золота, радуясь своему богатству, гордясь своими сокровищами, чувствуя, что каждая пригоршня золота – незримая нить, связующая людские помыслы и желания с твоими. Я видел, как ты, будто великий завоеватель, вел за собою победоносные войска на неколебимые твердыни и рушил их, на неприступные бастионы – и овладевал ими. Но когда я вновь взглянул на тебя, то увидел за стенами твоей сокровищницы сердце, изнывающее в своем одиночестве и уединении – так изнывает от жажды птица в золоченой, украшенной драгоценными каменьями клетке, где нет воды.

Я видел, мой друг, как ты сидел на троне славы, а стоявшие подле тебя возглашали твое имя, воздавали хвалу твоим добродетелям, речисто превозносили твои таланты, не отрывая от тебя глаз, словно предстояли пророку, который возносит их дух волею своего духа и обводит вокруг звезд и созвездий. А ты смотрел на них, и на лице твоем читались блаженство, власть и превосходство, будто ты для них то же, что дух – для тела. Но когда я вновь взглянул на тебя, то увидел твое одинокое «Я», стоящее подле твоего трона, страдающее от одиночества и захлебывающееся тоской. Увидел, как оно простирает руки, словно просит сочувствия и помощи у бесплотных призраков. И увидел, как оно смотрит мимо людей, в даль, туда, где нет ничего, кроме его одиночества и уединения.

Я видел, мой друг, как ты страстно любил красавицу, проливая на нее елей своего сердца и наполняя ее ладони поцелуями, а она смотрела на тебя, и глаза ее сияли нежностью, и на губах у нее расцветала улыбка материнства. И тогда я сказал себе: любовь избавила этого человека от одиночества, стерла следы его уединения и связала со всецелостным всеобъемлющим духом, который любовью влечет к себе то, что отъединяют от него покой и пустота. И я еще раз взглянул на тебя, но увидел в глубине твоего пылающего любовью сердца – одинокое сердце, которое хочет, но никак не решается открыть свои тайны женщине. И увидел за пределом твоей души, источающей любовь, другую душу – одинокую, туманящуюся, тщетно желающую стать слезами в пригоршнях твоей возлюбленной.

Твоя жизнь, мой друг, – уединенное жилище, в стороне от прочих жилищ и кварталов.

Твоя духовная жизнь – жилище в стороне от проторенных путей тех ликов и личин, которым люди дают твое имя. И ежели это жилище погружено во мрак, не в твоих силах осветить его светильником ближнего. Ежели оно пусто – тебе не наполнить его добром твоего соседа. Ежели оно стоит в пустыне, тебе не достанет сил перенести его в сад, возделанный другим, и ежели оно воздвигнуто на горной круче, ты не властен спустить его на дно долины, по которой ступают чужие ноги.

Твоя душевная жизнь, мой друг, окружена одиночеством и уединением, но не будь этого, ты не был бы тем, что ты есть, как и я не был бы я. Когда бы не это одиночество и уединение, то, заслышав твой голос, я подумал бы, что это я говорю сам с собою, а увидев твое лицо, решил бы, что это я сам гляжу на себя в зеркало.

 

Явное и сокровенное

Я пил из чаши горечи, но осадок на дне оказывался медом.

Я поднимался по страшной крутизне, но достигал зеленой равнины.

Я терял друга в вечернем тумане, но находил его в сиянии зари.

Сколько раз прикрывал я свою боль и муку плащом терпения, полагая, что в этом награда и благо, но когда я снимал этот плащ, то видел, что боль превращалась в отраду, а мука – в мир и покой.

Сколько раз шел я со спутником по этому миру тщеславия, говоря в душе, как он глуп и тупоумен, но, оказавшись наедине с собой, понимал, что был жесток и несправедлив, и находил в отсутствующем и интеллект, и остроумие.

Сколько раз опьянялся хмелем своего «Я» и видел себя ягненком, а сотрапезника – волком, но, протрезвев, обнаруживал, что и я, и он – люди.

Я и вы, люди, – мы находимся во власти внешнего и слепы по отношению к истине, сокрытой в нас. Если один из нас споткнется, мы говорим: «Вот падший», а если помедлит в чем-либо, то утверждаем, что он слаб и немощен, если же запнется в речи, то заявляем: «Он нем», а если горько вздохнет, то спешим возвестить, что это – предсмертный хрип, и человек уже мертв.

Я и вы находимся в плену у оболочки своего «Я» и у внешних сторон этого «Вы», не обращая внимания, что нашептывает в тайне дух такому «Я» и что он вложил в подобное «Вы».

Что поделаешь, если, находясь во власти тщеславия, мы глухи к нашему подлинному существу?

Я обращаюсь к вам, и, возможно, слова мои только покрывало на лице моей души. Я говорю и вам, и самому себе, что открытое нашему взору не более чем облако, скрывающее от нас то, что должен понимать разум, а слова, доходящие до слуха, – это только шум, искажающий то, что необходимо постигать сердцем.

Если мы увидим полицейского, ведущего человека в тюрьму, не следует сразу судить, кто из них двоих преступник. Если же увидим человека, истекающего кровью, и другого – с руками в крови, то лучше не спешить с решением, кто из них двоих убийца. Когда мы услышим пение одного человека и рыдания другого, то будем терпеливы с заявлением, у кого из них праздник.

Нет, друг мой! Не делай заключения о подлинной сущности человека по первому впечатлению и не пытайся истолковать его слова или какой-нибудь поступок как некий знак, раскрывающий его помыслы. Возможно, тот, кого ты сочтешь невеждой из-за невнятности речи, неправильности выражений, обладает восприимчивой к знанию душой, а сердце его – источник вдохновения. Может быть, тот, кого ты презираешь из-за непривлекательности лица и убогости жизни, является даром небес, божественным подношением.

Может быть, ты в один и тот же день посетишь хижину и дворец, испытаешь чувство сострадания и восторга, но попробуй разорвать полотно, сотканное твоими чувствами из явлений, восторг твой угаснет, уступив место сожалению, а сострадание превратится в благоговение.

Возможно, ты встретишь в течение одного дня двух людей, и в голосе одного почувствуешь песни бури, а в движениях – грозную силу войска; другой же будет говорить с опаской, дрожащим прерывающимся голосом. Ты припишешь решимость и храбрость первому, а слабость и трусость второму. Однако если ты посмотрел бы на них тогда, когда судьба предпишет им встречу с невзгодами или с необходимостью отдать жизнь за какой-либо принцип, то понял бы, что кричащая наглость – это не храбрость, а молчаливая скромность – не трусость.

Возможно, ты выглянешь из окна дома, увидишь среди прохожих справа монахиню, а слева куртизанку, и сразу же скажешь, как благородна одна и как отвратительна вторая. Но стоит тебе смежить веки и на минуту прислушаться к небесному гласу, и ты разберешь шепот эфира:

«Эта воспевает меня в молитвах, а та трогает меня страданием, и жизнь каждой из них – тень для моего духа».

Может быть, ты будешь странствовать по земле в поисках того, что ты зовешь достижениями цивилизации и прогресса, вступишь в город с высокими дворцами, великолепными институтами, широкими улицами, на которых – спешащие энергичные люди; одни проникают в глубь земли, другие летят в заоблачные выси, укрощают молнию, исследуют атмосферу, и все в изящных прекрасных костюмах, сшитых как будто для праздника или торжества.

Через несколько дней дорога приведет тебя в другой город с жалкими домами, узкими улочками. Если там пойдет дождь, то городок превращается в глиняный архипелаг среди моря грязи, а взойдет солнце – и все здесь превратится в тучи пыли. Жители городка, еще не вышедшие из первобытного состояния, подобны ослабленной тетиве лука. Они движутся медленно, работают не торопясь и смотрят на тебя невидящими глазами, устремленными куда-то вдаль. Ты уедешь оттуда, испытывая отвращение и омерзение, с мыслью о том, что разница между первым и вторым городом равна разнице между жизнью и агонией: там прилив силы, здесь слабость отлива, там труд, расцвет – весна и лето, а здесь бездеятельность, угасание – осень и зима. Там – упорство, юность, танцующая в саду, здесь – немощь, старость, покоящаяся на пепелище.

Но если бы ты посмотрел в чудесном озарении на два эти города, то увидел бы, что они – два дерева, выросшие из одного корня в одном и том же саду. Понаблюдай еще за их сутью и поймешь, что кажущееся прогрессом движение в первом – это только недолговечная блестящая оболочка, а оцепенение во втором скрывает твердое ядро.

Нет! Пульс жизни не на поверхности, а внутри, жизнь сосредоточена не в оболочке, а в сердцевине, и суть людей не в их лицах, а в их сердцах.

Нет! Истинная вера – не показная вера в храмах, проявляющаяся в обрядах и обычаях, а скрытая в сердцах, созревшая в поступках.

Нет! Истинное искусство – не в высоких и низких нотах, не в звонких словах стихотворения или в линиях и красках картины, оно – в тех молчаливых трепещущих паузах, что возникают между тонами песни, в тех волнующих оттенках поэмы, что безмолвно, уединенно и скрыто пребывают в душе поэта, оно – в откровении картины, созерцая которую, ты видишь вдали нечто неведомое и прекрасное.

Нет, друг мой, дни и ночи не то, что они являют, так же и я, идущий в процессии дней и ночей, – если я и тождествен произносимым словам, то только в той мере, в коей слова эти раскрывают мои безмолвные думы. Так не считай меня невежественным, пока не постиг моей сокровенной сущности, и не думай, что я гений, поскольку еще не отделил меня от моей привнесенной сущности. Не говори, что я скуп и жаден, не изучив моего сердца, или что я щедр и великодушен, пока не узнаешь причины такой щедрости и великодушия. Не называй меня влюбленным, пока любовь моя не раскроется тебе во всем – в ее свете и огне. Не почитай меня беззаботным, не коснувшись моих кровоточащих ран.

 

Открыла мне моя душа

Открыла мне моя душа и научила любить то, что ненавистно людям, и быть верным другом тому, против кого они таят злобу, и внушила мне, что любовь – отличительное свойство любимого, а не любящего. Прежде любовь была для меня тонкой нитью, натянутой меж двух ближних колышков. Теперь же она превратилась в ореол, начало которого – конец и конец – начало, ореол, который окружает все сущее и медленно разрастается, чтобы объять все, что грядет.

Открыла мне моя душа и научила видеть красоту, сокрытую в очертанье, цвете или оболочке, и не отрывать пристальных глаз от того, что люди мнят безобразным, пока оно мне не покажется прекрасным. А до тех пор, покуда душа не открыла мне это, красота виделась мне в обличье пламен, мерцающих меж столбов дыма. Но вот дым развеялся, и теперь я вижу лишь то, что пламенеет.

Открыла мне моя душа и научила внимать иным звукам, отличным от тех, что порождает язык и шумом которых оглашается гортань. Прежде я мало что слышал своими слабыми ушами, до моего слуха доходили только крики и вопли. Теперь же я вслушиваюсь в тишину и слышу, как ее хоры поют песни времен, возносят славословия пространства и раскрывают тайны прикровенного.

Открыла мне моя душа и научила напояться тем, что нельзя выжать в точилах и разлить по чашам – руки не поднимут тех чаш и губы не коснутся их. Прежде моя жажда была тлеющей искрой под грудой пепла, которую я гасил горстью воды, почерпнутой из пруда, или глотком из точильного желоба. Теперь же вожделение стало мне чашей, огонь страсти – вином и одиночество – опьянением. И жажда моя неутолима. Но в этом негасимом горении – безмерная радость.

Открыла мне моя душа и научила прикасаться к тому, что не облеклось плотью и не кристаллизовалось, и позволила уразуметь, что чувственное есть половина мысленного, и то, что мы держим в руках, – часть вожделенного нами. А прежде я довольствовался теплом, если мне было холодно, и холодом, если изнывал от жары, обычно же – либо тем, либо другим. Но теперь мои стиснутые пальцы раскрылись и превратились в тончайший туман, проницающий все явственно существующее, чтобы смешаться с существующим незримо.

Открыла мне моя душа и научила вдыхать запахи, не сравнимые с теми, что источает душистый базилик или струят курильницы. А до той поры как душа моя открыла мне это, я, возжелав ароматов, искал их в садах либо в стеклянных чашах и кадильницах. Теперь же я различаю запах того, что нельзя ни воскурить, ни возлить, и вдыхаю всей грудью чистое дыханье, которое не овевало ни единого сада в этом мире и не разносилось ни единым дуновением в этом пространстве.

Открыла мне моя душа и научила отвечать: «Вот я пред тобою!» – когда Неизвестное и Опасное окликают меня. А прежде я подымался лишь по привычному зову глашатая, ходил лишь изведанными путями, и они казались мне ровными и легкими. Теперь же Известное обратилось в коня, мчащего меня в Неизвестное, и равнина стала лестницей, по ступеням которой я подымаюсь навстречу Опасности.

Открыла мне моя душа и научила не измерять Время словами: «Было вчера и будет завтра». Прежде я мнил прошедшее уже невозвратной эпохой и будущее – недосягаемо далекими временами. Теперь же я знаю, что в едином миге – все время со всем тем в нем, что предвкушается, исполняется и завершается.

Открыла мне моя душа и научила не разграничивать пространство словами «здесь» и «там». А прежде я, оказавшись в какой-то точке земли, думал, как я далек от любой другой точки. Теперь же я научен, что место, где бы я ни был, есть также и всякое другое место, а то пространство, что я занимаю, – все пространства.

Открыла мне моя душа и научила бодрствовать, когда мои соседи спят, и засыпать, когда они пробуждаются. Прежде я не видел их снов в своем забытьи, как и они в дремах своих не наблюдали моих видений. Теперь же я возношусь, взметая крылья, в своих грезах, лишь когда они взирают на меня, – как и они сами воспаряют в своих сновидениях, лишь когда я радуюсь их воспарению.

Открыла мне моя душа и научила не радоваться похвальным словам и не горевать из-за хулы. Прежде я сомневался в ценности моих трудов и их достоинствах, пока дни не посылали мне того, кто отзывался о них с похвалой либо с насмешкой. Теперь же я знаю, что деревья цветут весною и приносят плоды летом, не ища похвалы, и скидывают листву осенью и стоят нагие зимою, не боясь осуждения.

Открыла мне моя душа, научила и уверила в том, что я не выше бедняка, но и не ниже исполина. Прежде я различал людей двух родов: одни слабые, которым я сострадал либо презирал их, а другие – сильные, кому я следовал либо против кого я восставал. Теперь же я научен, что я, индивид, создан из того же, что и все человечество. Ибо мои частицы – суть их частицы и мои стремления – суть их стремления. Мои склонности – их склонности, а моя святыня – это их святыня. Ежели они грешат, значит, и я грешник, ежели творят добро, то я горжусь их добродетелью. Ежели они подымаются, я тоже подымаюсь, а ежели отступают, отступаю вместе с ними.

Открыла мне моя душа и научила, что светильник, который я держу в руках, – не мой, и песнь, которую я пою, зародилась не во мне. Ибо если даже я несу свет, все же я не есть самый свет, и даже если я лютня с натянутыми струнами, все же я не тот, кто играет на ней.

Мой друг, открыла мне моя душа и научила меня. И твоя душа открыла тебе и научила тебя. Мы близки и схожи с тобой, и лишь в одном мы отличны – я говорю, что происходит со мною, и слова мои, вероятно, звучат несколько назойливо, а ты скрываешь, что с тобою, и в скрытности твоей – особая добродетель.

 

Аль-Газали

Между аль-Газали и блаженным Августином[79] существует несомненное душевное сродство, ибо они – суть две схожие перспективы единого начала, несмотря на все социальные и религиозные различия, присущие их эпохам и окружению. Начало это есть стремление, коренящееся в глубинах души, влекущее человека от чувственного мира и его проявлений к миру умозрительному, философии, метафизике.

Аль-Газали удалился от мира и, отрекшись от всех земных благ, славы и достатка, избрал жизнь отшельника-суфия, посвятив себя исканиям тех тончайших нитей, что связывают концы науки с началами религии, задавшись целью найти тот таинственный сосуд, где человеческая мудрость и весь опыт людей смешиваются с их чувствами и мечтаниями.

То же делал и Августин пятью столетиями ранее. Всякий, кто читал его «Исповедь», знает, что земля и все земное виделось ему лестницей, по которой он восходил к совести вышнего бытия.

Однако аль-Газали, на мой взгляд, много ближе к постижению таинств и истинной сути вещей, нежели блаженный Августин. Вероятно, причиной тому – разница между наследием, оставшимся первому от научных теорий, выстроенных в прежние времена арабами и греками, и тем наследием, что досталось второму от теологии, созданной трудами отцов церкви во втором и третьем веках от Р.Х.

Говоря о наследовании, я разумею все то, что с течением дней перетекает из мысли в мысль, как иные физические свойства, присущие внешнему облику того или другого народа, передаются от поколения к поколению.

В аль-Газали я вижу то золотое звено, что связывает индийских мистиков, его предшественников, с метафизиками, появившимися после него. В духовных достижениях, до которых поднялась мысль буддистов в древности, есть толика устремлений аль-Газали, равно как в творениях Спинозы и Уильяма Блейка[80], более близких нам по времени, есть толика его чувств.

Западные востоковеды и ученые – весьма высокого мнения об аль-Газали. Они ставят его в один ряд с Ибн Синой и Ибн Рушдом[81], числя их первейшими философами Востока. Лица духовного звания считают его наидостойнейшей и высочайшей идеей, порожденной из лона ислама.

Я был немало удивлен, увидев на стене одного флорентийского собора пятнадцатого века портрет аль-Газали среди портретов других философов, святых и богословов, которых учители церкви в Средние века почитали краеугольным камнем и столпами храма Абсолютного Духа.

Но куда удивительней, что на Западе об аль-Газали известно много больше, чем на Востоке. Европейцы переводят его, исследуют его учение и во всех подробностях разбирают его цели и великие замыслы в философии и суфизме. Мы же, и по сей день говорящие и пишущие по-арабски, редко вспоминаем его и заводим о нем речь, – наше внимание до сих пор привлекают морские раковины, словно это все, что море жизни выносит на берега дней и ночей.

 

Нахле Джебрану[83]

Бостон, 15 марта 1908

...Жизнь, дорогой Нахле, подобна временам года: печальная осень приходит следом за веселым летом, суровая зима сменяет унылую осень, и прекрасная весна появляется с уходом грозной зимы. Придет ли вновь весна нашей жизни, будем ли мы радоваться вместе с деревьями, улыбаться с цветами, бежать вместе с ручьями, петь вместе с птицами – как раньше, в Бшарре?.[84] Буря, что разлучила нас, соединит ли она нас вновь? Вернемся ли мы когда-нибудь в Бшарре и встретимся ли у церкви Map Джирлжис? Не знаю. Но чувствую, что жизнь – это своего рода заем и уплата долга: сегодня она дает нам, чтобы завтра отнять. Потом вновь дает и отнимает, пока мы сами не устанем давать и получать и не уснем вечным сном, утомленные этим бодрствованием...

Я люблю работать и ни минуты не сижу без дела. Дни, когда моя душа дремлет, а мысль ленится – горше полыни для меня и страшнее волчьих клыков. Жизнь моя проходит между сочинительством и рисованием, и наслаждение, которое дают мне два этих искусства, ни с чем не сравнимо. Огненный пламень, питающий мои чувства, властно влечет меня к перу и бумаге, но я не знаю, останется ли арабский мир другом мне, каким он был три последних года. Или превратится в заклятого врага. Я говорю так оттого, что предвестники вражды уже мерцают в сумерках. Люди в Сирии называют меня еретиком, а литераторы в Египте, осуждая меня, говорят: «Это враг нерушимых законов, семейных уз и древних традиций». И эти писатели правы, ибо, вглядевшись в свою душу, я увидел, что ей претят законы, установленные людьми для людей, и ненавистны традиции, наследуемые потомками. Эта ненависть – плод моей любви к святому духовному чувству, которое должно быть началом всякого закона на земле, ибо оно – тень Божия в человеке. Я знаю, что принципы, легшие в основу моих сочинений, это отзвуки духа большинства людей, населяющих этот мир, поскольку устремленность к духовной независимости для нашей жизни значит то же, что сердце для тела...

Примет ли арабский мир мое учение или оно исчезнет и рассеется словно призрак?..

 

Амину Гурайибу[85]

Бостон, 28 марта 1908

Дорогой Амин,

я заперся в своей комнате, укрывшись завесой сигаретного дыма, смешанного с ароматом йеменского кофе, чтобы провести этот час в беседе с тобой. И вот я наслаждаюсь кофе, сигаретой и нашей беседой.

Ты сейчас на другом конце великого и маленького земного шара, а я все еще здесь. Ты сейчас в прекрасном тихом Ливане, я же в грохочущем, шумном Бостоне. Ты на Востоке, а я на Западе, но как бы далеко ты ни был, я чувствую тебя ближе, чем когда-либо...

Моя работа в эти дни похожа на цепь из многих связанных между собой колец. Я изменил образ жизни, и мне недостает радостей уединения, охватывавших мою душу до того, как я стал мечтать о поездке в Париж. Вчера я довольствовался второстепенными ролями, которые играл на крошечной сцене, а сегодня понял: удовлетвориться этим – все равно что проявить леность. Я видел жизнь сквозь слезу и улыбку, а сегодня я вижу ее сквозь золотистые волшебные лучи, придающие силу душе, отвагу – сердцу и подвижность – телу. Я походил на птицу, заточенную в клетку, и мне было достаточно зерен, которые рука судьбы рассыпала передо мной, а сегодня я чувствую себя вольной птицей, наслаждающейся красотой зеленых полей и лугов, жаждущей взлететь и парить в безмерном пространстве, изливая в эфир свои чувства, мечтания, надежды...

В нашей жизни, Амин, есть нечто такое, что выше и достойнее славы. Это нечто – великое деяние, взыскующее славы. Я чувствую, что в глубине моей души скрыта сила, желающая соткать из великих деяний прекрасную одежду для себя. Чувствую, что Джебран пришел в этот мир затем, чтобы начертать свое имя на лике жизни большими буквами.!.

Когда ты будешь в каком-нибудь живописном уголке или в кругу почтенных литераторов, возле древних руин или на высокой горной вершине, произнеси шепотом мое имя, и душа моя устремится к тебе и будет парить над тобой и упиваться вместе с тобой жизнью и тем скрытым смыслом, который она несет в себе. Вспомни меня, Амин, при виде Солнца, встающего из-за вершин Саннина или Фам аль-Мизаба[86], вспомни меня, когда увидишь, как Солнце клонится к закату, набрасывая багровый покров на холмы и долины, словно проливает кровь вместо слез, прощаясь с Ливаном. Вспомни меня, когда увидишь пастухов, что сидят в тени деревьев, играют на свирели и наполняют своими мелодиями затихшие луга, подобно Аполлону, изгнанному богами в этот мир. Вспомни меня, когда увидишь девушек, несущих на плечах кувшины с водой. Вспомни меня при виде ливанского поселянина, пашущего землю под солнцем, в поте лица добывающего свой хлеб. Вспомни меня, услышав песни и гимны, которые природа вложила в сердца ливанцев, – песни, сотканные из лунных лучей, смешанные с ароматом долин, с шумом кедровой рощи. Вспомни меня, когда тебя пригласят на литературный вечер, и тогда память вернет тебе знаки моей любви и тоски по тебе и придаст больший смысл и духовную силу твоим словам и речам. Любовь и страсть, Амин, – вот начало и конец наших деяний...

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Париж, 2 октября 1908

Дорогая Мэри,

я долго отдыхал за городом у моих сирийских друзей – одного богатого человека с щедрым сердцем и его жены, у которой душа и лицо одинаково прекрасны. Они оба любят поэзию и поэтов. Городок, где они живут, похож на большой сад, поделенный узкими тропками на маленькие садики. Издали дома с красными кровлями кажутся горстью кораллов, рассыпанных по зеленому бархату.

Я пишу маслом, вернее, учусь писать. Я еще не скоро буду писать так, как хотелось бы, но ведь это прекрасно – чувствовать, как меняется твой взгляд на вещи. Случается, я кончаю работать, чувствуя себя ребенком, которого рано укладывают в постель. Дорогая Мэри, помнишь, как я тебе говорил, что воспринимаю людей и веши через слух и что звук достигает моей души прежде всего? Теперь же я начинаю воспринимать вещи и людей зрением. Моя память хранит цвет и форму человека и предмета.

Сейчас, когда я в здравом уме и твердой памяти, мне хочется сказать, что те немногие картины и рисунки, которые есть у тебя, пусть будут твоими, если я внезапно умру здесь, в Париже. Все картины и этюды, которые останутся после меня в моей парижской студии, тоже принадлежат тебе. Ты вольна распоряжаться ими по своему усмотрению.

Эти слова, дорогая Мэри, может быть, неуклюжи, но выражают мои желания и чувства. Я намерен жить долго и сделать немало вещей, которые мне не стыдно было бы подарить тебе – давшей мне так много. Надеюсь, придет день, когда я смогу сказать себе: «Я стал художником благодаря Мэри Хаскелл»[87].

Скоро полночь. Уже не слышно печальных русских песен, которые часто по вечерам нежным голосом поет женщина в студии напротив. Полная тишина. Доброй ночи, дорогая. Тысячу раз – доброй тебе ночи.

Хал иль

 

 

Амину ар-Рейхани[88]

Париж, 23 августа 1910

...По возвращении из Лондона[89] все дни живу меж красок и штрихов, словно птица, что выпорхнула из клетки и, раскинув крылья, парит над полями и долами. Этюды, написанные нынче, – лучшее, что я сделал в Париже.

Сейчас у меня такое чувство, будто чьи-то незримые руки стирают пыль с зеркала моей души, срывают пелену с моих глаз и позволяют мне видеть более явственно, чем прежде, образы и фигуры, затмевающие своим блеском и красотой все когда-либо виденное мною.

Искусство, Амин, это великое Божество. Прикоснуться к краям его одежд мы можем лишь пальцами, очищенными огнем, а посмотреть в его лицо мы можем лишь глазами, полными слез!..

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 19 мая 1911

...Я пытаюсь проповедовать здешним сирийцам, которые полагаются на новый режим в Турции[90], чтобы они полагались на себя. Хочу, чтобы эти бедняги поняли, что красивая ложь так же плоха, как безобразная. Трон могущественного султана зиждется на сыром песке. К чему склоняться перед потускневшим идолом, когда взгляд может устремляться в беспредельное пространство?..

Хая иль

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 29 февраля 1912

...С понедельника работаю над картиной. Закончил нижнюю фигуру, и она мне очень нравится. Хартинг и Перри, художники, живущие по соседству, считают, что это лучшая фигура из написанных мной, но я не часто полагаюсь на мнения художников.

Мэри, я не чувствую себя и вполовину так хорошо, как следовало бы. Грипп никак не кончится, я еле волочу ноги и ужасно устаю. К тому же испытываю постоянное беспокойство. Завидую тем, кто может расслабиться, я совершенно этого не умею. Мой разум – словно ручей, всегда струится, всегда чего-то ищет, всегда журчит. Я родился со стрелой в сердце, которую одинаково больно и вытащить, и оставить.

Но я все время пишу только о себе. Скажи, Мэри, ты не устала от этих «я – то», «я – сё», «я – между тем и этим»? Знаешь, Мэри, я по большей части живу как устрица – внутри самого себя. Да, я устрица, пытающаяся создать жемчужину из собственного сердца. Но говорят, жемчужина не что иное, как болезнь устрицы.

Хал иль

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, Юмарта 1912

Мэри, дорогая Мэри, боже мой, как можешь ты спрашивать меня, приносят ли мне наши встречи больше боли, чем счастья? Что в небесах или на земле внушает тебе такую мысль?

Что есть боль и что есть радость? Можно ли отделить одно от другого? Сила, которая движет тобой и мной, состоит из радости и боли, и то, что действительно прекрасно, приносит сладостную боль или мучительную радость.

Мэри, ты дала мне так много радости, что я чувствую боль; ты принесла мне так же много боли – за это я и люблю тебя.

Хая иль

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 12сентября 1913

...Я не в состоянии сейчас работать. Могу лишь прикрыть глаза и думать. Думать о моем Безумце[91], которого я люблю и почитаю. Несмотря на его насмешки, он для меня утешение, прибежище. Я обращаюсь к нему всякий раз, когда болен или устал. Он единственное мое оружие в этом мире, вооруженном чуждым мне оружием...

Хал иль

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 5апреля 1914

Я не отвечал тебе, дорогая Мэри. Я много работал и много спал – иногда по десять часов – и теперь у меня такое чувство, будто работа и сон лишили меня дара речи. Бывают дни, я вообще никуда не выхожу...

С годами, Мэри, я все больше становлюсь отшельником. Жизнь – это видение, полное бесконечных, увлекательных возможностей и свершений. Но люди так слабы, Мэри; их души слабы и речь их скудна. Жизнь могущественна. Человек мал. И между жизнью и человеком лежит пропасть. Эту пропасть нельзя преодолеть, не перевернув душу и не перевернувшись самому. А пристало ли художнику быть акробатом?

Что до меня, я могу ладить только с двумя крайними звеньями в человеческой цепи – с «естественным» человеком и человеком высоко цивилизованным. Естественный – всегда стихиен, высоко цивилизованный – тонко чувствует. Но здесь, в Нью-Йорке, я вижусь и говорю только с нормальным, образованным, вежливым, нравственным человеком. А он так слаб! Он висит в воздухе между небесами и адом, но ему там так уютно, что он даже улыбается!..

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 14марта 1915

Пришла весна, дорогая Мэри, и трудно усидеть в студии. Каждый день хожу в Парк[92]. Брожу там в глухих уголках, пока не стемнеет, и возвращаюсь домой, когда сквозь голые ветки начинают светиться огни.

Одинокие прогулки с блокнотом в руках – это самая большая радость для меня в этом городе. Я размышляю и говорю с тобою.

Нет, я не согласен с тем, что жизнь – это «повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла»[93], как считал Макбет. Жизнь – это одна долгая мысль. И все-таки мне не хочется думать так же, как другие. Они пролагают один путь, сообразно своему разумению, я – другой, насколько хватит ума и сил.

Мэри, мы еще и оттого так сблизились друг с другом, что вместе пролагаем путь к одной цели. И не боимся так называемого одиночества.

Я сделал два портрета Райдера[94]. Один из них не совсем закончил и потому должен буду пойти к нему еще раз. Но если б ты знала, Мэри, какой он усталый, измученный. Последний раз при нашей встрече он сказал, что рисует в уме. Руки больше его не слушаются.

Два больших отрывка из «Безумца» читались в Американском Поэтическом Обществе. За чтением последовала довольно длинная дискуссия. Одни говорили, что это замечательно, другие – что это странно и непонятно.

Госпожа Робинсон, сестра Теодора Рузвельта, после того как услышала притчу «Мы с моей душой отправились искупаться в великом море», встала и заявила: «Какое тлетворное, дьявольское сочинение. Мы не должны поощрять проникновение подобного духа в нашу литературу. Это противоречит всем принципам нашей морали и канонам истинной красоты».

Ну вот, дорогая Мэри, теперь я иду побродить на солнце. День теплый и ясный. Возьму с собой блокнот и буду рассказывать тебе то, чего не умею объяснить на бумаге.

Храни тебя Бог, дорогая.

С любовью,

Хал иль

 

 

Мэри Элизабет Хаскелл

Нью-Йорк, 23мая 1915

Если б ты знала, дорогая Мэри, как радуется мое сердце, когда ты рассказываешь о своей работе. – например, в последних письмах. Мне часто хотелось говорить о твоей работе, как о форме Жизни, творящей Жизнь; но я сдерживал себя, считал, что ты не хочешь этого. А сейчас, когда это исходит от тебя, я чувствую, что свершилось нечто значительное. Когда мы встретимся, мы подробней поговорим об этом, но не как о чем-то новом – нет, а как о старом, воплотившемся заново.

Я всегда считал, Мэри, что Откровение не что иное, как открытие некой стихии в нас, в нашей большей сущности, той, которая знает неведомое нам и ощущает то, чего нам не дано ощутить. Развитие – просто познание этой большей сущности...

 

 

МейЙ Зияде[95]

Нью-Йорк, 9ноября 1919

...«Пророк» – книга, которую я задумал тысячу лет назад, но до конца прошлого года не написал ни одной главы. Что еще сказать тебе об этом Пророке? Он – мое второе рождение и первое крещение. Он – та единственная идея, которая делает меня свободным перед лицом солнца.

Этот Пророк создал меня прежде, чем я создал его, написал меня до того, как я замыслил его написать, и к молчании вел меня за собою семь тысяч фарсахов[96], прежде чем остановиться, чтобы продиктовать мне свои желания и стремления...

 

 

Михаилу Нуайме[97]

Бостон, 1922

...Твои «аскетические» мысли во всем схожи с моими. Я давно уже мечтаю о хижине, о небольшом саде с источником воды. Помнишь Юсуфа аль-Фахри?[98] Помнишь его мрачные мысли и ослепительное пробуждение? Помнишь, какого он был мнения о цивилизации и цивилизованных людях?

Я говорю, Миша: будущее поселит нас в хижине на склоне одной из долин Ливана. Эта фальшивая цивилизация натянула струны нашего духа до предела, еще немного и они порвутся. Мы должны уехать прежде, чем это случится. Но нам нужно запастись терпением до самого отъезда. Мы должны быть терпеливыми, Миша...

 

 

МейЙ Зияде

Нью-Йорк, 3декабря 1923

...Что сказать тебе в ответ на твои слова о «Пророке»? Эта книга – лишь малое из того многого, что я видел и вижу каждый день в молчаливых сердцах людей и в их душах, тоскующих по слову. Не было на земле человека, кто мог бы создать что-либо один, сам по себе, вне всяких связей с другими. И сегодня среди нас не сыщется такого, кому бы достало сил сделать больше, нежели записать то, что ему говорят люди, но так, чтоб им это было невдомек.

«Пророк», Мейй, лишь первая буква в слове. Прежде я мнил, будто это слово – мое, во мне и от меня, и потому не мог произнести первую букву; эта невозможность вылилась в род недуга, пронзила болью мою душу, словно опалила огнем. Вот тогда, по воле Божией, открылись мои глаза и я увидел свет, отомкнулся слух и я услышал, как люди произносят эту первую букву, отверзлись мои уста и я повторил ее вслед за ними: повторил в ликовании и радости, ибо впервые познал, что люди суть всё, а мое стоящее особняком «Я» – ничто. Тебе, как никому другому, понятно, сколько в этом было свободы, облегчения и покоя, тебе, как никому другому, знакомо, что чувствует тот, кто внезапно оказался за пределами тюрьмы собственной заточенной личности!

И сейчас ты, Мейй, ты, моя взрослая малышка, помогаешь мне вслушаться в звучание второй буквы и ты поможешь мне произнести ее и будешь вместе со мной всегда!

Хал иль

__________

 

В России Дж.Х.Джебран издавался не раз. Честь открытия Джебрана русскому читателю принадлежит академику И.Ю.Крачковскому (1883–1951). Первые известные переводы из Джебрана на русский язык относятся к лету 1919 г., когда И.Ю.Крачковский подготавливал однотомник сочинений писателей сиро-американской школы в своих переводах. Сборник должен был выйти в серии памятников арабской словесности издательства «Всемирная литература», основанного М.Горьким в Петрограде. Джебрану в сборнике отводилось особое место – И.Ю.Крачковский намеревался издать в полном виде книгу «Слеза и улыбка», отрывки из рассказов «Безбожник Халиль» и «Безумный Иоанн» и девятую главу повести «Сломанные крылья» («Между Христом и Астартой»). Однако обстоятельства сложились так, что впервые его переводы из Джебрана увидели свет лишь после его смерти, в книге «Арабская проза» (М., 1956). С тех пор они переиздавались и дополнялись все новыми публикациями из архива академика.

В последующие два десятилетия сочинения Джебрана печатались в антологиях и альманахах. Отдельными изданиями вышли две его прозаические книги – «Сломанные крылья» (1962) и «Слеза и улыбка» (1976) в переводах В.Волосатова. Однако до последних лет известна была главным образом его ранняя проза. Настоящий том избранных произведений Джебрана, представляющий в возможно полном виде и позднего Джебрана периода его творческой зрелости и включающий все жанровые формы, к которым он обращался, призван обогатить представление читателя о различных этапах пути и разнообразных сферах приложения творческих сил ливанского писателя, философа и художника.

Переводы арабских произведений Джебрана, помешенные в это издание, кроме особо оговоренных случаев, выполнены по текстам, вошедшим в собрания его сочинений, опубликованные в разные годы на арабском Востоке.

[Далее идут примечания, которые в электронном издании перенесены в сноски.]

__________

 

Внимание! Сайт является помещением библиотеки. Копирование, сохранение (скачать и сохранить) на жестком диске или иной способ сохранения произведений осуществляются пользователями на свой риск. Все книги в электронном варианте, содержащиеся на сайте «Библиотека svitk.ru», принадлежат своим законным владельцам (авторам, переводчикам, издательствам). Все книги и статьи взяты из открытых источников и размещаются здесь только для ознакомительных целей.
Обязательно покупайте бумажные версии книг, этим вы поддерживаете авторов и издательства, тем самым, помогая выходу новых книг.
Публикация данного документа не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Но такие документы способствуют быстрейшему профессиональному и духовному росту читателей и являются рекламой бумажных изданий таких документов.
Все авторские права сохраняются за правообладателем. Если Вы являетесь автором данного документа и хотите дополнить его или изменить, уточнить реквизиты автора, опубликовать другие документы или возможно вы не желаете, чтобы какой-то из ваших материалов находился в библиотеке, пожалуйста, свяжитесь со мной по e-mail:


      Rambler's Top100


Источник: http://svitk.ru/004_book_book/13b/3037_djebran-strannik.php

Закрыть ... [X]

Конспекты занятий по духовно-нравственному воспитанию Как сделать слив из дома на улицу своими руками

Венок из колосьев пшеницы своими руками Славянские боги - Боги славян - Русские боги - Пантеон
Венок из колосьев пшеницы своими руками 7000 заговоров сибирской целительницы
Венок из колосьев пшеницы своими руками Джебран Халиль Джебран
Венок из колосьев пшеницы своими руками Германские праздники
Венок из колосьев пшеницы своими руками Праздники в Германии
Priora не работает вентилятор отопителя Как бесплатно получить Windows 10 (вопросы и) Как делать солёное тесто для поделок? Как сделать трассу для машинок своими руками Корейские прически для девушек - Все о волосах и уходе за ними Мебельная фабрика стильной кухни в Москве 100 Кухонь Огонь Википедия